Егор Холмогоров. Рцы слово твердо
Видео:Егор Холмогоров. Рцы слово твердо
Егор Холмогоров. Презентация книги "Рцы слово твердо" в книжном магазине "Листва".
Рцы слово твердо.
Русская литература от Слова о полку Игореве до Эдуарда Лимонова. – М.: Книжный мир, 2020. – 416 с.
Накануне очередной книжной ярмарки “Nonfiction”, которая пройдет в Гостином Дворе в Москве с 24 по 28 марта 2021 года, сетевые СМИ полны рекомендаций либеральным читателям, что именно из книжных богатств сделает из вас настоящего прогрессивного человека. В то же время блоги грозят ярмарке бойкотом – была отменена презентации книги соратницы Навального Киры Ярмыш, а значит назло цензуре нужно то ли не приходить на ярмарку, то ли приходить и всюду размахивать запрещенной литературой, тыча ей в физиономию проходящим мимо ни в чем не повинным книголюбам.
В этой связи мне хотелось бы рассказать читателям “100 книг” о книге, презентации которой на “Нонфикшен” точно не будет, как не будет и её самой. По причине либеральной цензуры. Речь о моей книге “Рцы слово твердо. Русская литература от Слова о Полку Игореве до Эдуарда Лимонова”, выпущенной в конце 2020 года издательством “Книжный мир”.
На протяжении многих лет “Нонфикшен” систематически не допускает одно из ведущих политических издательств России, “Книжный мир” на ярмарку за недостаточно восторженнолиберальный образ мысли. Борис Куприянов, до недавнего времени бывший фактическим главой ярмарки, неоднократно заявлял публично, что “Книжного Мира” на Нонфикшене не будет никогда.
Отдельный бан существует у этих людей со светлыми лицами и на книги вашего покорного слуги. В этом смысле, опять же, памятно заявление Куприянова, что книг Холмогорова в его “Фаланстере” никогда не было и не будет.
Заведомая ложь, поскольку до событий 2014 года, когда “Фаланстер” вступил в дружные ряды заукраинцев книги Холмогорова, в том числе и с таким опасным названием, как “Русский националист”, там благополучно продавались.
Когда другой издатель, не “Книжный мир”, привез на Нонфикшен 2019 года две мои книги не имевшие почти никакого отношения к политике, со стороны последовал публичный наезд с угрозами организовать бойкот издательству, которое так просто с ярмарки было не выставить. Сорвать неофициальное представление этих книг на нонфикшене не удалось, но о присутствии там таких моих книг как “Истина в кино”, “Русские” или “Рцы слово твердо” по прежнему речи не идет.
В свете всего этого вздохи о “цензуре на Нонфикшене” совершенно лицемерны – появилась эта цензура там не сегодня и не вчера и касается, преимущественно, не либералов, а напротив – русских патриотов.
Тем не менее “Рцы слово твердо”
оказалась довольно популярной книгой. Большое количество людей приобрели её в торговых сетях или прямо на сайте издательства “Книжный мир” – без всяких наценок.
И без всяких презентаций на либеральных ярмарках она неизменно встречает заинтересованный отклик читателей. Хотя несколько её презентаций, несмотря на ковидный год, все-таки состоялись на площадках, которые либералам не подконтрольны. Появились и несколько рецензий, в честности весьма теплый отзыв Галины Иванкиной в газете “Завтра”.
https://www.youtube.com/watch?v=zn3E_bFdqjE - удалено
По организационным причинам я почти на полгода запоздал с представлением её на собственном сайте. Но лучше поздно, чем никогда.
Книга состоит из предисловия, объясняющего её замысел, посвящения скончавшемуся в мае 2020 года Константину Крылову, и 22 глав, большинство из которых представляют собой литературные портреты известных или не очень русских писателей. Одни из этих портретов ближе к научным статьям, другие – к вольным эссе, третьи к газетным колонкам. Часть из них одобрительно-восторженная, часть – резко негативная. Поскольку книга возникала спонтанно, из написанных по случаю текстов, то в ней зияют своим отсутствием некоторые крупнейшие фигуры русской литературы – Гоголь, Толстой, Булгаков, – их портреты возможно появятся в будущих переизданиях. Несколько глав книги посвящены общим проблемам русского слова – кириллице, древнерусской литературе, орфографической катастрофе 1918 года, тому, как преподавать русскую литературу в будущем.
Приведем краткие выдержки из каждой главы книги:
От автора
Автор не является профессиональным литературоведом или, упаси Бог, литератором. Энциклопедии обычно определяют его как «публицист, политический деятель, консервативный идеолог, русский националист». Эти четыре характеристики, пожалуй, исчерпывающе описывают тот взгляд на русскую литературу, который представлен в этих очерках. Это взгляд пристрастный, партийный, временами рассчитывающий на «первый-второй», стремящийся мобилизовать прошлое и настоящее великого русского слова на защиту русской национальной идентичности…
Впрочем, автор надеется на то, что эти очерки доставят читателю не только политическое, но и, до известной степени, интеллектуальное и эстетическое удовольствие… если говорить о личном, большая часть этих текстов могут быть сведены к одному жанру — запоздавшие сочинения…
Консерваторы слишком часто покупаются на разводку абстрактного эстетизма. Любя жизнь и действительность как они есть и тщательно взвешивая каждое улучшение, консерватор дает себя убедить, что неважно какова партийность прекрасного, если оно прекрасно. Его внутренняя стеснительность не дает ему сказать «это наши» даже о тех художниках слова, которые «наши» на двести процентов и тем менее он охотно вступает в бой за отвоевание «не совсем наших», а уж совсем неохотно выходит на битву против вредных чужаков, особенно если в них есть толика таланта.
В результате консервативная система оценок русской литературы непрерывно блуждает между тремя риторическими заглушками леволиберальной гипокритики: «Великий N принадлежит всем, недопустима никакая партийность», «Вы не можете отрицать талант левака Х», «Этот Y — посредственность, вы хвалите его только за то, что он ваших взглядов». Не принадлежа ни к мафии российских литераторов, ни к касте литературоведов, автор этой книги, смею надеяться, выработал в себе нечувствительность ко всем видам этого лицемерия, в чем читатель этой книги сможет сам убедиться.
Рцы слово твердо
«Аз, буки, веди», — лепетал мальчишка, учимый читать строгим дьячком по старинному «Часослову». И в этом лепете заключены были «Слово о полку Игореве» и «Сказание о Мамаевом побоище», Аввакум и Ломоносов, Пушкин и Достоевский. Никто не осмелится даже спорить, что сей великий язык дан великому народу.
Иностранцу, выросшему на строгих и суховатых литерах латинского алфавита, изживших даже средневековую вычурность готических шрифтов, русские буквы кажутся причудливыми, порой несуразными и раздражающими. Сколько раз я слышал и нытье наших «патриотов заграницы», что русскому шрифту невозможно придать латинское изящество и простоту. Сколько раз они тонко намекали, что след бы и нам «латинизироваться», вырубив разделяющий нас с Европой «Герцинский лес» кириллицы.
Но упрямая неуступчивость букв, начертанных святой рукой, служила оградой древу нашего языка даже в эпоху петровских реформ, когда он был буквально полонен заимствованиями: «виктория», «фортеция» «баталия», «першпектива». Но начертание «чужебесных» (как выражался славянский просветитель Юрий Крижанич) слов требовало перекодировки.
И вот уже язык, между буквенными жерновами, как бы сам собой перетирал чужие слова. Не «першпектива», а Невский проспект. Не «баталия», а Полтавская битва. Не «фортеция», а Брестская крепость. Не «виктория», а Победа.
Древнерусская матрица
Было бы огромным нашим успехом, если бы школьники в шутку переписывались на уроках на языке берестяных грамот, а древнерусские слова перекочевали бы в молодежный сленг, на что они просто напрашиваются.
Вспоминаю, как в 10-м классе нашел на полке в кабинете литературы том «XIV век» «Памятников литературы Древней Руси» и как выпросил у учительницы разрешение взять его домой. С каким увлечением я читал житие преподобного Сергия, сказание о Довмонте, куликовские повести, послание новгородского владыки тверскому о Рае, найденном новгородцами на Севере, с каким увлечением вникал в язык берестяных грамот.
Эта книга в значительной степени предопределила моё мировоззрение и направление дальнейших занятий. Только один том. Попадись мне тогда три или четыре, насколько больше это изменило бы мою жизнь. Взрослый мозг до конца несет на себе матрицу, отпечатавшуюся на нем в старшей школе, в период «интеллектуального пубертата». И, конечно, лучше всего, чтобы это была древнерусская матрица.
Долгая счастливая жизнь. Андрей Болотов
Сразу же покоряющая своим юмором сцена рождения нашего героя среди смеха, вызванного у её матери тем, что у бабки-повитухи застрял гайтан с крестом между досок пола и она не могла высвободиться. «—Как это так! — скажете вы. — Конечно, была она какая-нибудь проказа? Нет! Право нет, любезный приятель! Она была старуха добрая, старуха богомольная, — старуха честная, старуха большая, старуха толстая, одним словом, старуха всем хороша».
Можно просто умилиться безыскусности этой сцены. А можно узнать в ней изысканную литературную игру. Характеристика повитухи — это ироничная реплика на ироничный роман английского сентименталиста Лоренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди», начинающегося тоже с рождения (и даже с зачатия) героя. «В той же деревне, где жили мои отец и мать, жила повивальная бабка, сухощавая, честная, заботливая, домовитая, добрая старуха, которая с помощью малой толики простого здравого смысла и многолетней обширной практики приобрела в своем деле немалую известность».
Можно представить себе как хохотал Андрей Тимофеевич, зашифровывая в свою деревенскую прозу отсылку к Стерну и отзеркаливая его сухощавую старуху в «старуху толстую».
Сифилис полупросвещения. Радищев и другие
Вклад Радищева в революционное движение в России XIX-XXI веков — не столько революционные идеи, сколько революционная фраза. Определенный дискурс, основные фигуры которого воспроизводятся и по сей день всеми фракциями прогрессивной российской оппозиции, порой в неизменном виде. Какой бы мотив из современных излияний российских либералов и революционеров мы не взяли, мы непременно обнаружим его у Радищева.
Прежде всего, это пропагандистская ложь. Давно уже было замечено, что вместо того, чтобы обличать крепостничество на реальных примерах вроде истории Салтычихи, прекрасно всем известной, Радищев выдумывает одну за другой недостоверные повести, сгущает краски и обильно уснащает вымышленные сентиментальные эпизоды проклятиями и бранью в адрес дворян и царской власти.
Эта ложь сочетается у Радищева с систематической и несколько наивной слепотой, на которую обратил внимание еще Пушкин: «Радищев, заставив свою хозяйку жаловаться на голод и неурожай, оканчивает картину нужды и бедствия сею чертою: и начала сажать хлебы в печь». Точно так же у страждущего крестьянина в Любани, вынужденного гнуть спину на барщине всякий будний день и лишь в воскресенье и ночью работающего на себя обнаруживается… две лошади, черта ну никак не связанная с бедственным положением.
Аскеза истории. Николай Карамзин
«Все жалкие иеремиады об изменении русского характера, о потере русской нравственной физиогномии или не что иное, как шутка, или происходят от недостатка в основательном размышлении. Мы не таковы, как брадатые предки наши: тем лучше! Грубость наружная и внутренняя, невежество, праздность, скука были их долею в самом высшем состоянии, — для нас открыты все пути к утончению разума и к благородным душевным удовольствиям. Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для русских, и что англичане или немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!».
«Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам? Любовь к Отечеству питается сими народными особенностями, безгрешными в глазах космополита, благотворными в глазах политика глубокомысленного. Просвещение достохвально, но в чем состоит оно? В знании нужного для благоденствия: художества, искусства, науки не имеют иной цены. Русская одежда, пища, борода не мешали заведению школ. Два государства могут стоять на одной степени гражданского просвещения, имея нравы различные. Государство может заимствовать от другого полезные сведения, не следуя ему в обычаях… Должно согласиться, что мы, с приобретением добродетелей человеческих, утратили гражданские. Имя русского имеет ли теперь для нас ту силу неисповедимую, какую оно имело прежде?.. Некогда называли мы всех иных европейцев неверными, теперь называем братьями; спрашиваю: кому бы легче было покорить Россию — неверным или братьям? т.е. кому бы она, по вероятности, долженствовала более противиться? При царе Михаиле или Феодоре вельможа российский, обязанный всем Отечеству, мог ли бы с веселым сердцем навеки оставить его, чтобы в Париже, в Лондоне, Вене спокойно читать в газетах о наших государственных опасностях? Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России».
Трудно поверить, что эти две чеканные мировоззренческие формулировки вышли из-под пера одного и того же человека. Карамзин-историк поклонился тому, что сжигал Карамзин-литератор и путешественник.
Русский человек в его развитии. Александр Пушкин
Мне 12 лет. Бородинская Панорама, и отец выступает с концертом песен на стихи Дениса Давыдова и Пушкина, разгоняясь в «Жалобах» до яростного напора. Особенно мне нравилось: «иль мне в лоб шлагбаум влепит непроворный инвалид». С тех пор я, кстати, боюсь шлагбаумов.
Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?
Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил…То ли дело рюмка рома,
Ночью сон, поутру чай;
То ли дело, братцы, дома!..
Ну, пошел же, погоняй!..
Это одно из лучших стихотворений Пушкина, совершенно выражающее базовый аффект русского этноса — устремленность к движению, к распространению.
Как утверждает Тамара Щепанская в своей «Культуре дороги в русской мифоритуальной традиции»: «Русские — движущийся этнос с самосознанием осёдлого». Русский обладает всеми свойствами осёдлости. И русскому же всё время приходится перемещаться — и как личности, и как носителю национальной судьбы. Мы народ варягов и поморов, казаков и колонистов, беглых и ссыльнопоселенцев. Редкий русский, родившись в одном населенном пункте, в нём же и отдает Богу душу.
Но на то русский и не цыган, что в каждую секунду своего дорожного бытия он стремится к дому, к его прочности и обустройству, так безжалостно разрушаемому «гладом, губительством, трусом, потопом, огнем, мечем и междоусобной бранью» — столь обычными в нашем пространстве. В этой функциональной устремленности русской души к дому, бесконечно движущейся по гиперболе и никогда вполне дома не достигающей, кульминация русской исторической драмы. Объективировал это чувство дороги Гоголь в своей «Руси-Тройке», но субъективное переживание вечного русского движения дает именно Пушкин — в «Дорожных жалобах», в «Бесах»: «Еду, еду в чистом поле; колокольчик дин-дин-дин. Страшно, страшно поневоле средь неведомых равнин!». «Онегин», напомню, начинается в дороге — «так думал молодой повеса летя в пыли на почтовых» — и заканчивается констатацией, что уж слишком долго мы бродили за Онегиным по свету.
Странная любовь. Михаил Лермонтов
Для советского школьника моего поколения именно лермонтовские стихи становились знаменем русскости. Патриотический Пушкин в школе был практически запрещен — ни «Клеветникам России», ни «Бородинскую годовщину» не помещали в учебники и пособия. Пушкин представлялся автором сказок, «Капитанской дочки», «Дубровского» и, для старших, «Евгения Онегина». Он был национален по форме, но большая часть его национального содержания безжалостно вычеркивалась из школьной программы и оставалась лишь для самостоятельного изучения.
Поэтому можно представить себе шок и восторг ребенка, когда он открывал лермонтовское «Бородино». Это был живительный порыв здорового национального сознания, формировавший нашу русскую картину мира. «Чужие изорвать мундиры о русские штыки», «Что значит русский бой удалый, наш рукопашный бой», «Ребята! не Москва ль за нами? Умремте ж под Москвой!». От этих строк веяло столь нужной молодости простотой: вот мы, а вот враги, Россия — наше Отечество, сражайся за него, победи или умри.
Первый украинский. Николай Костомаров
Излагая события Рады, Костомаров перемежает подлинный отчет о ней боярина Бутурлина и сведения из поздней малодостоверной истории Украины Самуила Величко, в которой русские бояре «клянутся» чтить козацкие свободы. Подобное микширование современного событиям источника с позднейшими выдумками, чрезвычайно характерное для Костомарова, делало ему мало чести.
Но еще ниже уронил его репутацию ответ Карпову, опубликованный в журнале «Беседа»: «Если бы какой-нибудь факт никогда не совершался, да существовала бы вера и убеждение в том, что он происходил, — он для меня остается таким же важным историческим фактом». В этой костомаровской формуле как в зернышке сокрыты следующие сто пятьдесят лет «украинствующей» историографии — от манипуляций с фактами у Грушевского до «древних укров выкопавших Черное море» и «украинско-персидских войн». Нежелание отделять правду от вымысла стало фирменной чертой костомаровской историографической традиции.
Другой чертой, которая особенно ярко проявилась там, где Костомаров заступает на территорию столь нелюбых ему великороссов, является желание клеветать и чернить.
Публицист Н.А. Ригельман, характеризуя в 1875 г. метод Костомарова, отмечал, что он старается «вывести события из игры нечистых или корыстных побуждений, ощупать в душе исторического лица какой-нибудь порок, благодаря которому можно бы отрицать благородство его намерений… вместо исторической личности является карикатура… Костомаров опошливает самые замечательные моменты и самые замечательные личности русской истории, и, в конце концов, приходит к такому отрицательному изображению, что если кто примет его за истинное, то должен потерять всякую веру в нравственные побуждения государственных деятелей и тому сделается недоступным величие и нравственный смысл исторических событий». Именно Костомаров сформировал настоящий «канон» русофобских интерпретаций нашей древней русской истории, к которым те или иные публицисты прибегают по сей день.
Достоевский и крокодил. Гвидо Карпи. Достоевский-экономист
Вот этот Достоевский — пророк и гуманист, человек невероятной душевной тонкости, слышащий малейшие дуновения человеческой психологии и совести, и Достоевский публицист, убежденный русский националист, антизападник, славянофил, критик интеллигентского нигилизма, страстный проповедник русского мессианства — это один и тот же человек. Причем гуманизм и национализм у него не две стороны одной монеты, а одна сторона. Это один и тот же Достоевский в рамках одной и той же идеи.
Вспомним как в «Дневнике Писателя за сентябрь 1876 года возникает великая формула: «Хозяин земли русской — есть один лишь русский (великорус, малорус, белорус — это всё одно) — и так будет навсегда». Она возникает не из ниоткуда. Она возникает из спора в печати о том, что России, в виду ее обширного мусульманского населения, негоже заступаться за православных братьев болгар, чьих детей сжигают, насаживают на пики, разрывают на части башибузуки, подавлявшие болгарское восстание. Нет, не может русский ради «деликатности» к иноверцам ослаблять свое сочувствие к единоверным страдальцам.
«Деликатничать же до такой степени, что бояться сметь обнаружить перед ними самые великодушные и невольные чувства, вовсе никому не обидные, — чувства сострадания к измученному славянину, хотя бы как и к единоверцу, — кроме того, всячески прятать от татарина всё то, что составляет назначение, будущность и, главное, задачу русского, — ведь это есть требование смешное и унизительное для русского…». Слезинка ребенка и война не по разную, а по одну сторону монеты — это отлично понимают те, кто сегодня защищает детей Донбасса от артогня прямой наводкой, кто поставил огненный заслон перед изуверами из ИГИЛ. Война со всей ее неприглядностью и жестокостью должна вступить в свои права, когда мы имеем перед собой радикальное зло и осатанелый садизм.
Символы пустоты. Запоздалое сочинение о Чехове
Особенность Чехова как писателя в том, что он, во-первых, игнорирует действительность, он неточен в характеристиках, в описаниях, в фактах, иногда он попросту лжет (вспомним слова Ахматовой именно о социологическом не-реализме Чехова). Во-вторых, Чехов использует свои отступления от действительности прежде всего для её принижения, опошления, измельчения, он «закутывает всё в пепел», по выражению той же Ахматовой. Но, наконец, есть и третья сторона — при этом Чехов свое принижение выполняет в псевдореалистической манере, он совершенно чужд «гоголевщины» или хотя бы «достоевщины». Его карикатуры продаются им самим как фотографии.
Все лучшее в человеческой жизни, все наиболее достойное в человеке есть стремление выйти за пределы этого противоречия, попытка превзойти свою физическую природу (в широком смысле, речь не только о телесности), чтобы привести её в соответствие с духовной.
Попытки этого самопревосхождения могут быть самыми разными, от одерживаемой с помощью благодати Божией победы духа над физикой в христианстве, через всевозможные формы титанизма, попыток сделать физического человека больше, чем он есть, и до нигилизма, отрицания физических условий как неприемлемых и несправедливых через уничтожение себя, уничтожение реальности, бунт и т.д.
Но, так или иначе, практически все писатели этого мира, равно как и все художники, все философы, вообще практически все люди, на которых лежит миссия осмысления и направления человеческой жизни, участвуют в заговоре по растравливанию в человеке чувства этого конфликта, постоянном поддержании чувства пропасти, которую надо так или иначе перепрыгнуть.
Чехов был изменником. Культурным дезертиром. Он дает картину «физической природы» человека именно за вычетом всего того, что в ней произведено стремлением духа к превосхождению этой природы. Отсюда псевдореализм его текстов. В них взято то, что тянет человека вниз, — но аккуратно исключено, или замазано, или снижено, или опошлено все, что тянет человека вверх. Оставлены на месте все кнопки на стульях, но старательно убраны сами стулья. В каждой взятой им коллизии противоречие между тяготящей физикой и неудовлетворенным духом декомпенсируется таким образом, чтобы не дать ни одного выхода для его возможной компенсации.
Человек из Поволжья. Василий Розанов глазами ортодокса
Тайна самого Розанова — «много священного и чего-то хозяйственного», связанного с материнской рождающей и кормящей стихией. Оказывается, его культ — это не культ быта, но культ хозяйства, возделывания в согласии с природой и сакрализация этой хозяйствующей природы.
С годами меня всё больше поражало, сколько он сам работал. Большая семья. Надо держать. И он работал день и ночь, ночь и день. От количества написанных им статей приходишь в растерянность. Мне бы не достало двусмысленности писать как он одновременно в «Новое время» и к социалистам, что, когда вскрылось, вызвало изрядный скандал. Но мотив, почему человек так мог поступить, очень хорошо понятен. Работать надо, семью кормить.
Розанов был певцом того пласта русского мироощущения, с которым «разобралась» революция босяков и недоучек — мироощущения трудового, работящего, сосредоточенного на собственности. Отсюда его самые болезненные и убийственно точные замечания о русском характере:
«В России вся собственность выросла из «выпросил», или «подарил», или кого-нибудь «обобрал». Труда собственности очень мало. И от этого она не крепка и не уважается… Вечно мечтает, и всегда одна мысль: — как бы уклониться от работы».
Торжество нетрудового начала над трудовым сгубило Россию и убило самого Розанова. В какой-то момент налаженная фабрика писательского беспробудного труда была сломана людьми в кожаных тужурках и он просто умер с голоду. Большая часть революционных смертей это были смерти работящих людей, которые привыкли работать, но работа вдруг исчезла, её упразднили, уничтожили, запретили.
Изъ-ятие. Столетие орфографической катастрофы
Много говорилось при пропаганде реформы и о том, что язык развивается и потому правописанию надо учитывать новые реалии, чтобы не отстать от времени. Аргумент в высшей степени абсурдный.
Во-первых, исторический принцип правописания, безоговорочно господствующий в английском языке уже много столетий, не помешал ему стать ведущим языком нового глобального информационного мира, при том, что этот язык меняется гораздо активней и быстрее (и географически многовекторней), чем довольно консервативный русский. Но никто не пытается требовать от англосаксов писать: Du ju spik inglish? — Es aj du! Hau aj ken fajnd Solcbereckij kafidral?
Во-вторых, если реформировать правописание каждый раз, когда в языке сдвигается фонетика (не забудем о том, что в разных географических районах одного и того же языка, не говоря о диалектах, она разная), то реформы придется проводить каждые несколько десятилетий, учитывая в том числе и преходящие языковые моды.
Ну а в-третьих, и в главных, на самом деле язык не настолько сильно меняется, как нам кажется. Без искусственных языковых катастроф, вроде тех, что устроили Петр I или большевики, язык на протяжении жизни одного человека практически не меняется. Упомянутые выше младограмматики сформулировали теорию языковой непрерывности — представители соседних диалектов или следующих друг за другом поколений прекрасно друг друга понимают, а вот на противоположных концах понимания уже нет никакого. Справедлива эта теория или нет, но факт остается фактом — современному русскому горожанину не составит особого труда понять речь протопопа Аввакума, которая покажется ему дедушкиным сельским говором
Исцеленье калекам. Сергей Есенин
В революции Есенина привлекало восстание народной стихии, а железная поступь большевизма отвращала. И потому Есенин с противостоящей этому молоху народной вольницей, а значит и со всевозможными разбойниками и бунтовщиками.
Его «Пугачов», датированный «март-август 1921», на деле это, прежде всего, гимн, а затем реквием Тамбовскому восстанию, самому знаменитому движению сопротивления русских крестьян большевизму.
Все, что отдал я за свободу черни,
Я хотел бы вернуть и поверить снова,
Что вот эту луну,
Как керосиновую лампу в час вечерний,
Зажигает фонарщик из города Тамбова.
Намек для современников был абсолютно прозрачен — свет идет именно из Тамбова.
«Есенинский Пугачев — не исторический Пугачев. — писал в своем литературном доносе на Есенина писатель и критик Г.Ф. Устинов, — Это — Пугачев-антитеза, Пугачев-противоречие тому железному гостю, который «пятой громоздкой чащи ломит», это Пугачев — Антонов-Тамбовский, это лебединая песня есенинской хаотической Руси, на короткое время восставшей из гроба после уже пропетого ей Сорокоуста…».
Заканчивалась поэма откровенным обнадеживающим подстрекательством:
Вы с ума сошли! Вы с ума сошли! Вы с ума сошли!
Кто сказал вам, что мы уничтожены?
Трагедия «Англетера» после этого не удивительна. Удивительно её запоздание на несколько лет.
Последний Сирин Империи. Владимир Набоков
Исторический подвиг Владимира Набокова перед русской культурой состоит в том, что он не захотел принять этого принудительного самоупрощения, отказался смириться перед комиссарской и революционно-демократической эстетикой, отказался скатываться в лицемерную «портянку» или защитное «великолепное презренье». Он творил, чувствовал, мыслил на том же уровне, как если бы революции и связанной с нею культурной катастрофы не было. Хотя делать это в отрыве от русской почвы, на руинах своего мира, с огромной непрерывно болящей раной на теле России было невероятно трудно.
Манифестом набоковского отказа от самоупрощения стал «Дар», пожалуй, величайшее из его произведений и одна из вершин русской литературы в целом… В лице Чернышевского Набоков изобразил всё, что ему было наиболее отвратительно в культурном псевдоморфозе России после революции. Умственную и душевную пошлость. Примитивную эстетику «демократического критика» в которой количество воспринималось как высшее выражение качества, иными словами — «чем толще, тем лучше». Культ «полезных предметов» при полной собственной безрукости. «Любовь к общему (к энциклопедии), презрительная ненависть к особому (к монографии)». Клопиная слепота материализма и плоского рационализма, не имеющих не малейшего понятия о действительности.
Незнание реальности ломаемой ими через колено России было особенно отвратительной для Набокова чертой утопистов с маузером, решивших превратить живую русскую жизнь в барак для принудительной случки из четвертого кошмара Веры Павловны. А весь пресловутый «снобизм» и «элитизм» Набокова состояли в том, что он не хотел упрощать ни себя, ни Россию, ни мир до их колченогих понятий.
Упреки Набокову в «космополитизме» или «непатриотизме» основаны на каком-то недоразумении. У него и в помине нет того национального нигилизма, который характерен для «революционно-демократической» литературы, нет чеховского невидящего отчуждения от всего русского, нет желания проклинать и ломать. В автобиографических «Других берегах» — одном из лучших и принципиальных для понимания души Набокова его произведений, Российская Империя предстает как залитая светом прекрасная страна, как объект восторженного детского созерцания.
Соловей победы. Алексей Фатьянов
Солнце. Полянка. Парень с гармошкой думает о близкой девушке — его воспоминания сладки, чувственны и простодушны, как в некрасовских «Коробейниках», — вот то, во имя чего совершаешь подвиги и на медаль, и на орден, и на Звезду Героя.
Военная весна. Роща. Уставшие после тяжелых боев солдаты. И вдруг полновластными хозяевами в нее врываются соловьи со своим бередящим душу пением…
Германия — «проклятая сторона» (потом ее политкорректно заменили на «далекую»). Уставшие солдаты за пять шагов до Победы вспоминают о доме, о родной ели, о девчонках, гуляющих без ребят. Хочется скорее победить — вернуться. Война в мире песен Фатьянова — трудная дорога солдата домой.
Сам еще, в сущности, юноша — Фатьянов передавал самоощущение такого же деревенского русского мальчишки-солдата. Того, кто, оплатив — по большей части своей жизнью — страшный счет войны, все-таки победил. Алексей Иванович выразил его мироощущение удивительно тонко, поэтично, без фальши, грязи и нелепого идеологического надрыва.
В его лучших песнях мало, меньше, чем у кого-либо в ту пору, обязательного риторического багажа — это народное чувство как оно есть, без всякой агитации и пропаганды. Впрочем, какая «идеология» могла быть у сына сапожника, чье имущество власть дважды экспроприировала, у мальчика, учившегося поэзии не по «левому маршу», а по книгам Пушкина, Блока и Есенина.
Улица Солженицына
Солженицын разрывает этот подписанный кровью составителей национал-большевистский контракт с властью: «С вами мы не русские!» — обухом в «Архипелаге». Скажи он только это — многие бы из образованческой среды ещё согласились бы. Но писатель осмеливается от имени нации предложить своеобразное перезаключение контракта. С вами мы не русские, но у вас ещё есть возможность быть русскими с нами — именно таков смысл предуведомления в «Письме вождям».
«Преимущественно озабочен я судьбой именно русского и украинского народов, по пословице — где уродился, там и пригодился, а глубже тоже — из-за несравненных страданий, перенесенных нами. И это письмо я пишу в предположении, что такой же преимущественной заботе подчинены и вы, что вы не чужды своему происхождению, отцам, дедам, прадедам и родным просторам, что вы — не безнациональны».
В условиях, когда русская нация демонтирована, Солженицын берёт на себя головокружительную смелость не просто говорить от её имени, по сути — быть ею единолично и предложить новый договор нации и власти. Власть отказывается от коммунизма, от колхозов, от индустриальной гигантомании и растраты национальных ресурсов, от экспорта революции и глобализации через холодную войну — надобно «перестать выбегать на улицу на всякую драку». Сосредоточиться следует на внутреннем развитии — на восстановлении измочаленной деревни, на сбережении малых городов, на избавлении народа от духовной оплёванности, на внутреннем развитии в главном направлении — на Северо-Восток. «Наш океан — Ледовитый, а не Индийский».
Это направление подсказывается Солженицыну его логикой борьбы за свою территорию. Установить русских на той части суши, где наши права никем и никак не могут быть оспорены, где нам гарантировано обладание своим.
Выездной. Евгений Евтушенко
Для советского человека на закате Союза существовал, на деле, лишь один бог, лишь один фетиш — Заграница. Божество это являлось в многочисленных аватарах. Его прозревали в «банке темного стекла из-под импортного пива», в строго осуждавшихся Пионерской организацией жвачках со вкладышами, в югославской стенке и чешской люстре, даже в звезде индийского Болливуда Радж Капуре.
Самым популярным у читателей жанром были заграничные зарисовки и каждый уважающий себя литератор, которому довелось пересечь границу в районе Бреста или Шереметьево, обязательно снабжал советских читателей своей версией «писем из Рая», с большей или меньшей ловкостью камуфлируя их под отчет о командировке по девяти кругам ада. Читатели вцеплялись в эти отчеты так, как слепой вцепляется в любые описания окружающего мира, пытаясь по частям реконструировать целое.
Без постижения основ религиозного культа Заграницы, — всепроникающего и всеохватного, вряд ли будет понятно то, что произошло со страной потом — в 1991 году. Люди делились на два класса — выездных и невыездных. Невыездной был парией независимо от того, являлся ли он жертвой политического доноса или обладавшим всеми советскими привилегиями секретным академиком-оружейником. Невыездной — и точка.
Евгений Евтушенко был одним из знаменитейших жрецов культа Заграницы. Пока юноши всей страны мечтали об Америке, у него было всё с нею по настоящему: портрет на обложке «Time», выступления в американских университетах, где его подавали как «русского Гинзберга», встречи с Робертом Кеннеди, Никсоном и даже Рейганом…
Сами названия его поэм говорили о том, что поэт принадлежит к Выездным, что он регулярно прикасается к самым святым органам божества: «Коррида», «Под кожей статуи Свободы», «Снег в Токио», «Голубь в Сантьяго», «Ритмы Рима», «Любовь по-португальски».
Письма крымскому другу. Иосиф Бродский
Мир, сформировавший Бродского, был другим. Это был холодный и прекрасный мир имперского Петербурга. Мир александровского и николаевского ампира. Мир классицизма, гордо осуществленного в небывалом масштабе и роскоши среди балтийских болот. Мир эрмитажных статуй, киликов и гемм. В небольшой поэме «Вертумн» он встречает этого римского бога созревания плодов в Летнем Саду. Каждый петербуржец — априори антиковед средней классификации.
Детские впечатления Бродского связаны со стрелкой Васильевского острова, где в бывшем здании Биржи между ростральных колонн располагался Военно-морской музей, в котором работал его отец. Это место порождает одно из самых сильных эстетических переживаний на планете Земля. Это место — абсолют русской античности.
Разумеется, тут нельзя не вспомнить еще одного влюбленного в античность поэта — Мандельштама. Но для него античность — только один из поэтических игровых миров образованного европейца. В Риме Мандельштама трудно различить Рим Цезарей, Рим Пап и Рим Муссолини. Бродский погружается в реальную историческую античность по-настоящему глубоко.
Античное было тем магнитом, на которое ловилось всё возвышенное, которое делало переносимой современность, не давало задохнуться в водке и матерке, не позволяло миру схлопнуться. Советский Союз, метафоризированный через Римскую Империю, становился хотя бы немного менее невыносимым. В конечном счете, античные тексты полны примеров безысходности, жестокости, несправедливости судьбы и невероятных превратностей.
Античность позволяет всему, чего коснется перо поэта, придать патину исторической, а то и метафизической подлинности. Вспомним еще раз надгробную оду Жукову:
Блеском маневра о Ганнибале
Напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо в опале,
Как Велизарий или Помпей.
Этим уподоблением сразу отменяется уместность всех обывательских разговоров о «трупами завалили», «ползал на коленях перед тираном» и т.д. Можно подумать Ганнибал щадил своих солдат, или Велизарий не сгибался в три погибели перед Юстинианом, коего Прокопий выставляет тираном. Жуков, облаченный в тогу античного героя, разом оказывается вне этой огоньковской и резунистской пошлости.
Антикизированное большое пространство для Бродского — Империя. Империя — пространственная данность, форма бытия, единственно мыслимая для поэта-классициста.
Уроки русского. Валентин Распутин
Эту вещь часто называют страшной, тяжелой, депрессивной. Но такой она покажется только человеку, у которого совсем нет деревенских корней. Я же, взявшись недавно перечитывать ее, буквально хохотал над каждой страницей — так изящно схвачены узнаваемые типажи и ситуации из деревенского быта. Распутин писатель очень ироничный, даже саркастичный и беспощадный в своем сарказме.
Написанная с удивительным сочетанием лиризма и тонкого злого сарказма повесть Распутина была голосом русского человека, который не желал быть затопляемым. Художественная сила «Прощания» (усиленное фильмом Ларисы Шепитько и Элема Климова) была такова, что бездумные затопления, помешательство энергетиков на новых плотинах, уничтожающие историю, этническую культуру и природную среду эксперименты встали под большой вопрос.
Возбужденные сторонники «СССР-2» до сих пор утверждают, что Распутин якобы «убил» советскую гидроэнергетику. На фоне катастрофического обмеления Байкала в истоке Ангары все эти упреки звучат особенно неуместно — величайшее озеро оказалось на грани той самой катастрофы, которую Распутин пытался предотвратить.
Валентин Распутин был настоящим политическим бойцом, с которым по степени политической вовлеченности могут поспорить разве что Пушкин, Некрасов, Достоевский и Солженицын. Достаточно вспомнить, что именно он бросил летом 1989 года на Первом съезде народных депутатов СССР осатаневшим от похоти суверенитета и раскрасневшимся от предъявляемых «империи» счетов знаменитый вопрос: а что они будут делать, если Россия выйдет из состава СССР и перестанет тащить на своем горбу всех «угнетенных» и «обиженных»?
С тех пор представители ностальгирующего советизма не уставали распространять клевету, что якобы «русские националисты в лице Распутина призвали к развалу СССР». Это, конечно, ложь. Призывы к развалу к тому моменту озвучивали уже все кому не лень — представители Литвы и Грузии, Украины и Молдавии. Но никто не хотел платить цену. Предполагалась, что банкет, как обычно, оплатят русские. И когда Валентин Распутин, человек в самом деле защищавший русский народ от перевода нашего небогатого жира на шпик за чужим столом, осмелился напомнить о цене распада, то этнополитические альфонсы буквально хватали ртом воздух от возмущения.
Звезда хаоса. Юрий Мамлеев
Посмотрим на наш литературный мир 1990-х глазами человека того времени. Солженицын, «разваливший Советский Союз». Бродский, отлично устроившийся в Нью-Йорке англоязычный эссеист. Проханов, пронизанный мрачным некропатриотизмом и бесплодной ностальгией по мистическому сталинизму. Лимонов, от которого все помнят только рандеву с негром, а его ирредентистские и националистические фантазии кажутся маргинальностью. Мамлеев, безумие миров которого, казалось, становится нашей повседневностью.
Были все основания решить, что мы пребываем свидетелями при отходе русской литературы, русской культуры, вообще всего русского в царство смерти. Что даже самые заметные явления нашей словесности — это явления распада, мусорный ветер, над которым будет жовиально фланировать Борис Акунин.
И вдруг происходит нечто удивительное и все пересобирается. Солженицын оказывается политическим пророком, формирующим повестку будущей державной политики, а расставленные его публицистикой вехи — практически статьями конституции становящегося русского порядка. Бродский раскрывается перед будущим как певец Империи, наносящий смертельный удар украинству как культурному проекту.
Проханов из лидера загнанной в угол оппозиции превращается в соловья Генштаба и опорную фигуру нового «мейнстрима». Лимонов из изгоя, из маргинального политика, чьи приверженцы садятся на большие сроки, обращается в вождя одной из колонн повстанцев в Новороссии, а его программа русской национальной ирреденты становится если не официальной программой власти, то неофициальной программой большей части русского общества.
Люди упадка внезапно обернулись людьми рассвета. Их безнадежный последний тупик, обороняемый полутора калеками, оказался плацдармом для широкого наступления. Таковы парадоксы русского бытия. Если нас погружают в хаос и стирают в порошок, то это означает лишь начало нового русского порядка.
Вот эту удивительную диалектику русского хаоса Юрий Витальевич Мамлеев чувствовал невероятно тонко. «Хаос всегда побеждает порядок, порядок не может победить хаос», — говорил он. И сам был странным и жутковатым предводителем одного из миров русского хаоса, оказавшимся предвестником светоносного и прекрасного порядка, зарю которого еще успел застать.
Лимонов. Восхождение
- В Лимонове значимы не фабула, сюжет, диалог, а событие. Событие и живой человек, который фигурирует в его книгах.
- Мне интересно думать о биографии Лимонова как о своего рода онтологическом восхождении в хайдеггерианском духе. О некоей метафизической карьере харьковского мальчика с рабочей окраины — цепочки выступлений экзистенции из небытия, вбрасываний себя все дальше в бытие, со все большим уровнем «сбывания».
- Рабочий, а затем богемный Харьков 1960-х — низшая ступень по сравнению с самиздатски-литературной Москвой рубежа 1960-70-х
- Самиздатски-литературная Москва 1960-70-х — низшая ступень по сравнению с гламурным Нью-Йорком 1970-х.
- Гламурный Нью-Йорк 1970-х — низшая ступень по сравнению с право-левацким Парижем 1980-х.
- Право-левацкий Париж 1980-х — низшая, по сравнению с Белградом и Книнской Краиной начала 1990-х.
- Книнская Краина начала 1990-х — низшая по сравнению с борьбой за воссоединение разделенных русских в 1990-2010-е…
- В последнем этапе тоже можно выделить этапы — нацбольский трэш и угар 90-х, отсидка, борьба в оппозиции, Русская Весна…
Если мыслить дело так, то складывается великолепная экзистенциальная биография (на практике, конечно, приправленная изрядной долей трэша) – путь восхождения ко все большей метафизической весомости жизни при сохранении её яркости и остроты.
Это был экзотический цветок, казавшийся совершенно не с нашей равнины. Для меня он был в известном смысле совершенно чужой — практически вне Православия и традиции, человек богемы, кокетничающий с де Садом и Селином, с другой стороны — солдат, который мог отправиться на войну, вести партию смертников в заведомо безнадежную политическую атаку, выворачивать себя наизнанку с фавновским бесстыдством. Но этот цветок был насквозь русский. И для меня цветение этого русского цветка, на который можно было посмотреть, понюхать, потрогать, повосхищаться, уколоться, было свидетельством о том, что русское — живо, живо столь же, а может быть и больше, чем когда-либо прежде.
Русский стандарт
Наши учителя, к сожалению, делятся на два типа. Одни отбывают скучную унылую повинность, лишь бы вернуться домой к котлетам и детям. Другие чувствуют себя великими актерами на провинциальной сцене своих классов разыгрывающими шекспировскую трагедию. Этот второй тип педагога, выступающего в огнях рампы, произносящего страстные монологи, увлекающего детей, формирующего их мировоззрение и миропонимание и считается у нас «хорошим учителем».
Не буду закидывать этот тип камнями и ставить под сомнение его нужность, особенно в условиях когда явно недостаточная зарплата и низкий статус учителей в обществе, оставляют единственную возможность талантливому человеку не бросить педагогику — это реализовать себя в таком вот театре. Однако, согласитесь, в этом типе есть нечто вампирическое. Вместо формирования умов такие педагоги зачастую хотят иметь безраздельную власть над душами. И, конечно, с этой, именно с этой, целью остро нуждаются в пресловутой «вариативности», которая позволит им подбирать инструменты воздействия по своему вкусу.
Конечно советские учителя ухитрялись «зажигать» и в рамках довольно убогой и односторонней тогдашней программы и доводить школьников до рыданий над Павкой Корчагиным, но, с тех пор как появился выбор да хоть между Улиссом и Улицкой, дело пошло заметно веселее, а потому сужение поля маневра до «Полтавы» и «Бородина» да еще и с присовокуплением Владимира Мономаха, вызывает нервозность.
Сама идея «обязательного списка» вызывает паническую гневливую ревность: «Что же это будет, если учить буду не я, а книги? Как же это так, что программа требует скорее читать, чем слушать?». Мысль о том, что учить будет книга, текст, а не «посредник» и в самом деле для порядков нашего нынешнего образования блещет вызывающей новизной.