Перейти к содержанию Перейти к боковой панели Перейти к футеру

Николай Гумилёв

Очерк о Николае Гумилеве основан на серии программ “Егор Станиславович”, сделанных для RT-Россия в августе 2021 года и посвященных столетию убийства поэта. Очерк включен в мою книгу “Добрые русские люди. От Ивана III до Константина Крылова”, которую можно заказать на сайте издательства “Книжный мир”. По сравнению с книжной версией очерк публикуется на сайте в отчасти расширенном виде в связи со сделанными автором с момента подготовки книги новыми наблюдениями.

«Иду в последний путь…»

В ночь на 26 августа 1921 года где-то на краю Ржевского полигона под Петербургом чекисты выстроили своих жертв. Мужчины, женщины, профессора, офицеры, артисты, поэты. Изможденные и полуодетые они стояли рядом с уже вырытой для них могилой. Вдруг раздался крик старшего над чекистами: «—Поэт Гумилев, выйти из строя». Среднего роста человек в помятом черном костюме с некрасивой точно картофелина головой, и удивительно аристократичным лицом, на котором еще не  зажили следы чекистских побоев, докурил папиросу и ответил: «- Здесь нет поэта Гумилева, здесь есть офицер Гумилев».

После недолгой паузы раздались выстрелы. «А крепкий тип этот ваш Гумилев, редко кто так умирает» – услышал чью-то реплику руководивший расстрелом особо-уполномоченный секретно-оперативного управления ВЧК Яков Агранов.

Ржевский полигон в Ковалевском лесу. Мемориал на предполагаемом месте расстрела Гумилева (существуют и другие предполагаемые места)

Может быть, последний рассвет Гумилева выглядел именно так. Скорее всего – перед нами еще одна из окружавших жизнь и смерть Гумилева легенд. А таковых было множество при недостатке достоверной информации. Мы лишь недавно узнали точную дату расстрела. Нет полной уверенности в его месте и, тем более, никто не знает где поэта закопали. Появился красивый апокриф, якобы извлеченные едва ли не из архивов ВЧК предсмертные стихи Гумилева, в которых были такие строчки.

Я не трушу, я спокоен,
Я – поэт, моряк и воин,
Не поддамся палачу.
Пусть клеймит клеймом позорным –
Знаю, сгустком крови черным
За свободу я плачу.

Если присмотреться внимательно, то не трудно заметить, что стихи написаны скорее в подражание раннему Гумилеву с его почти ребяческой интонацией. В последние годы поэт писал совсем иначе, без трогательных романтических банальностей, с несравнимо большим мастерством.

Зато другое свидетельство практически несомненно, – оказавшийся на пару недель позже в тюремной камере на Шпалерной филолог Георгий Стратановский, видел короткие строчки, нацарапанные огрызком карандаша на тюремной стене: «Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н. Гумилев».

Эта краткая надпись гораздо больше соответствует тому, что писал о своей смерти Гумилев, твердо, как и положено православному христианину, веривший в нелицеприятный и милосердный Божий Суд.

Биографии гениев русской поэзии чаще, чем какой-либо другой, заканчиваются пулями. Но и на этом фоне смерть Гумилева была особенной – не абсурдная дуэль, не глупое самоубийство, не гибель на войне. Хотя каждым из перечисленных способов Гумилев тоже едва не отправился на тот свет. Но Провидение его готовило к большему – поэт осмелился бросить открытый вызов кровавому большевистскому режиму и был убит, но не сломлен. Он умер святым мучеником русской поэзии, русской культуры, русской нации, восторжествовав над своими палачами.

 

Поэзия Божьего Суда

Гумилев думал о смерти с самых юных лет. В стихотворении «Детство», описывая свои мальчишеские сражения с деревенскими сорняками, он писал так.

Я ребенком любил большие,
Медом пахнущие луга,
Перелески, травы сухие
И меж трав бычачьи рога.

 

Каждый пыльный куст придорожный
Мне кричал: «Я шучу с тобой,
Обойди меня осторожно
И узнаешь, кто я такой!»

 

Только, дикий ветер осенний,
Прошумев, прекращал игру, —
Сердце билось еще блаженней,
И я верил, что я умру

 

Не один, — с моими друзьями.
С мать-и-мачехой, с лопухом.
И за дальними небесами
Догадаюсь вдруг обо всем.

 

Я за то и люблю затеи
Грозовых военных забав,
Что людская кровь не святее
Изумрудного сока трав.

Смерть Гумилев всегда представлял себе как Божий Суд. Не как атеистическое ничто, не оккультное слияние с блистающим абсолютом, не как блуждание призраков. Даже о любимых поэтами его времени перерождениях души он исключительно с иронией. Смерть для Гумилева – это пришествие на Божий Суд, а Рай – это Рай православной церковной традиции.

Молодой Гумилев верил в то, что он попадет в Рай. В 1915 году в шутливом тоне он писал, что апостол Петр обязан впустить его в Рай, так как святые отцы укажут, что в догматах он был прям, святой Георгий удостоверит, что он отважно сражался с врагом, и хотя святой Антоний напомнит, что плоти своей поэт так и не смирил, святая Цецилия, покровительница музыки и поэзии, подтвердит, что сердцем он был чист.

 

В написанном в 1917 году во Франции и обращенном к «Синей Звезде», Елене Дю Буше, знаменитом стихотворении «Да, я знаю, я вам не пара», знаменитое пророчество о собственной смерти заканчивается тоже образом рая, не прибранного рая уверенных в своей предызбранности ко спасению протестантов, а истинного евангельского рая для возлюбивших Христа:

И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще,

 

Чтоб войти не во всем открытый,
Протестантский, прибранный рай,
А туда, где разбойник, мытарь
И блудница крикнут: вставай!

И вот последнее стихотворение Гумилева, его поэтический манифест: «Мои читатели», включенное в ставший посмертным сборник «Огненный Столп» в последний момент. В нем поэт гордо рассказывает о том, как его стихи учат мужчин быть мужчинами, учат отваге перед лицом опасности, боли и смерти. Здесь уже наивной уверенности в отверстых дверях Рая нет, есть спокойная готовность предстать перед Божьим судом.

Старый бродяга в Аддис-Абебе,
Покоривший многие племена,
Прислал ко мне черного копьеносца
С приветом, составленным из моих стихов.

 

Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи.

 

Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошел пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.

 

Много их, сильных, злых и веселых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечного льда,
Верных нашей планете,
Сильной, весёлой и злой,
Возят мои книги в седельной сумке,
Читают их в пальмовой роще,
Забывают на тонущем корабле.

 

Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденного яйца,

 

Но когда вокруг свищут пули
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать что надо.

 

И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во вселенной,
Скажет: я не люблю вас,
Я учу их, как улыбнуться,
И уйти и не возвращаться больше.

 

А когда придет их последний час,
Ровный, красный туман застелит взоры,
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь,
Всю родную, странную землю,
И, представ перед ликом Бога
С простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно Его суда.

Вот за эту отважную устремленность к встрече с Богом Гумилев и был, на самом деле, расстрелян чекистами на излете лета 1921 года.

Расстреляли его конечно не за участие в антибольшевистском подполье. Разумеется, он в нем участвовал, не мог не участвовать, каждый честный русский человек того времени не мог не участвовать так или иначе в сопротивлении. Так называемых «заговоров», в которых принимал участие Гумилев, был не один, а гораздо больше. Но убили его не за это – полезным им людям большевики спускали с рук и не такое.

Гумилева убили не за то, что он делал как подпольщик, а за то, что он говорил и делал вполне открыто. Поэт в послереволюционном Петрограде был своего рода символом сопротивления русской поэзии, русской культуры, наступлению убогой «пролетарской культуры» и сервильному приспособлению недавней революционной интеллигенции к большевикам. Он мешал молодым и старым поэтам следовать рекомендации Блока – «слушать музыку революции». Он нем говорили, что он «живым словом заменял убиенные большевиками журналы». Утверждали, что молодые люди, побывавшие на гумилевских семинарах по поэзии, навсегда погибли для пролетарской культуры.

Древних ратей воин отсталый

Николай Гумилёв. Перо, стремя и меч. Художник Андрей Ромасюков

Впрочем, еще до потрясений 1917 года Гумилев представлял собой удивительное явление на фоне большей части тогдашней интеллигенции – последовательный монархист, строгий приверженец церковного православия, пламенный русский патриот, без колебаний ушедший добровольцем на войну, а в литературе противник мистической туманности символизма, не терпевший презрения к реальной жизни и конкретным вещам.

Пока другие авторы серебряного века провозглашали себя «королями поэтов» Гумилев осмелился быть поэтом королей.

«Гумилев – один из самых независимых, изящных, вольных и гордых людей, каких только приходилось встречать… ему не чужды были старые, смешные ныне предрассудки: любовь к родине, сознание живого долга перед ней и чувства личной чести. И еще старомоднее было то, что он по этим трем пунктам всегда готов был заплатить собственной жизнью» – писал после убийства поэта Алексей Куприн.

Поэт, воспевавший реальное, не картинное мужество и отвагу, Гумилев считал поэзию не плетением словес, а неразрывным с жизнью, четким, строгим по форме высказыванием о вещах и смыслах. Он уделял слишком большое внимание форме и сам всегда был в форме – то в изысканном фраке и цилиндре, то форме унтер-офицера, а затем и офицера

«Я традиционалист, империалист, панславист. Моя сущность истинно русская, сформированная православным христианством… Я люблю всё русское, даже то, с чем должен бороться, что представляете собой вы…» – говорил он в 1917 году анархисту, будущему активисту Коминтерна Виктору Кибальчичу (Виктору Сержу).

«Древних ратей воин отсталый» говорил он сам о себе и подчеркивал:

Я вежлив с жизнью современною,
Но между нами есть преграда,
Все, что смешит ее, надменную,
Моя единая отрада.
Победа, слава, подвиг — бледные
Слова, затерянные ныне,
Гремят в душе, как громы медные,
Как голос Господа в пустыне.

«Гумилёв совершенно «выпадает» из русской интеллигенции; его высокий (и — надо добавить — практический, жизненный) идеализм не имеет ничего общего с традиционной интеллигентской «гражданственностью»: этой вечной игрой в оппозицию, с неизбежной демагогией и стадными инстинктами, жестоко высмеянными еще Достоевским. Полное отсутствие стадного инстинкта — столь характерного для российского интеллигента-«оппозиционера» — и отмечает ярче всего личность Гумилёва, его поэзию» – писал Евгений Вагин, один из участников русского христианского сопротивления коммунизму.

Гумилев и своей жизнью и своими стихами противоречил насаждавшемуся уже тогда (и накрепко вбитому советской школой в подсознание последующих поколений) представлению о русской литературе и в особенности поэзии как о форме подрывной деятельности, направленной против православия, самодержавия и народности.

В этом представлении, с которым приходится не без усилий бороться и по сей день русская муза неслась стрелой от вольнодумных экспромтов Пушкина (консервативные, патриотические стихи великого поэта подчеркнуто игнорировались), через ложно приписываемую офицеру и патриоту Лермонтову русофобскую гнусь про мундиры голубые, к лицемерным заплачкам Некрасова: «…не ставь за каретой гвоздей, // чтоб, вскочив, накололся ребенок». Анекдот был в том, что этим барином, ездящим в карете с гвоздями от одного аристократического клуба до другого, был сам Некрасов.

И закономерный финал. «Пальнем-ка пулей в Святую Русь» – бандитская, буквально уголовная поэма Блока «Двенадцать» (меня еще в школе поражал этот гимн бандитизму, который обязаны были изучать советские школьники) и какой-нибудь «левый марш» Маяковского: «Тише, ораторы, ваше / слово, товарищ маузер». Ну а дальше сплошное бездарное «Хорошо-с».

Конечно, была прямо противоположная линия, и она-то и была основная. Монархические и патриотические стихи Пушкина, Лермонтов, который учил нас в детстве слову «русский» – «русский бой удалый, наш рукопашный бой». Славянофильская поэзия Хомякова и пламенные национальные стихи Тютчева, о том, что «русского честим мы людоеда мы, русские Европы не спросясь». Но к началу ХХ века эта национальная линия в русской поэзии практически зашла в тупик, затоптанная жаждавшей революции интеллигенцией.

Символизм: музыка революции

Эта жажда революции приобрела парадоксальную форму поэзии русского символизма. Символизм возник в «года глухие», как их называл Блок, то есть в эпоху подлинного национального расцвета России при Александре III, когда консерватизм восторжествовал над революцией, русские начала утверждались во всех сферах жизни, а страна сделала мощный индустриальный рывок. Казалось, что с революцией покончено вместе с последним повешенным террористом, каковым был Александр Ульянов, брат Ленина.

И вот на таком фоне и появилась поэзия, решительно отрицающая существующую действительность, то есть настоящую Россию, и зовущая в туманные и неопределенные лучшие миры, где вас встретит таинственная Незнакомка, Прекрасная Дама, то есть… Революция. Пусть она сегодня несбыточна, но однажды явится во всей своей красе.

Один из первых символистов большевик Николай Минский писал: «Лишь одно отринуть чувство не могу / Лишь одну святыню в сердце берегу – / возмущенье миром, богом и судьбой, / ужас перед ближним, страх перед собой». Константин Бальмонт уподоблял мир и Россию тюрьме: «Нас томительно стиснули стены тюрьмы, / Нас железное давит кольцо, / И как духи чумы, как рождения тьмы, / Мы не видим друг друга в лицо!». Валерий Брюсов был еще откровенней: «Я действительности нашей не вижу, я не знаю нашего века. Родину я ненавижу. Я люблю идеал человека». Андрей Белый проклинал Россию: «Роковая страна, ледяная, проклятая железной судьбой» и заклинал ее «исчезни в пространстве, исчезни». В стихах Александра Блока вообще нет слова «русский», а Россия у него всегда с эпитетами типа «нищая», с серыми избами.

Зинаида Гиппиус

Образцово показательный текст создала как раз накануне революции 1905 года самый озлобленный из символистов – Зинаиду Гиппиус. Здесь вечная ненависть революционной интеллигенции к исторической России доведена просто до абсолюта.

Страшное, грубое, липкое, грязное,
Жестко-тупое, всегда безобразное…
Рабское, хамское, гнойное, черное,
Изредка серое, в сером упорное,
Вечно лежачее, дьявольски косное,
Глупое, сохлое, сонное, злостное,
Трупно-холодное, жалко-ничтожное,
Непереносное, ложное, ложное!

Но жалоб не надо; что радости в плаче?
Мы знаем, мы знаем: всё будет иначе.

Все эти революционные порывы в духовном аспекте опирались на темную оккультную мистику, интерес к всевозможным сектам, типа хлыстовства, и откровенный сатанизм. Истины нет, тем более церковной православной истины нет провозглашали символисты. Будущий член ВКП(б) Валерий Брюсов провозглашал:

Неколебимой истине
Не верю я давно,
И все моря, все пристани
Люблю, люблю равно.

 

Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья,
И Господа и Дьявола
Хочу прославить я.

И это было еще по-Божески, Господь назывался хотя бы наравне с дьяволом. Федор Сологуб заходил дальше: «Отец мой, дьявол» кощунственно молился он. Вся поэзия Блока – это какие-то бесконечные лешие, домовые, черти, колдуньи, пополам с мистикой иллюминатов и розенкрейцеров. На этом фоне респектабельно выглядел знаменитый филолог Вячеслав Иванов, который хотел оживить духовную жизнь России вакханалиями в честь древнегреческого бога Диониса.

Основной миф символизма, по сути – манихейский миф, об одинокой  человеческой душе, которая погружена в грязную омерзительную материю, вырваться из которой можно только через мистический прорыв к Вечной Женственности, через явление загадочной Прекрасной Дамы, это миф именно об интеллигенте, который погружен в омерзительную Россию, вырваться из которой возможно только через мистический прорыв к Революции.

С абсолютным восторгом символисты встретили революционные потрясения 1905 года. Вспомним как Константин Бальмонт захлебывался от ненависти к русской монархии в омерзительном стихотворении: «Наш царь». Подавление этой революции было для них страшной трагедией.

 

Вызов Гумилева

Николай Гумилев. 1909 г.

И вот эту «музыку революции» и осмелился прервать Николай Гумилев. Вся его увлекательная биография была наполнена как неосознанным, так и совершенно сознательным сопротивлением интеллигентской революционности и русофобии, преодолением мистической и словесной мути символизма.

Будучи настоящим борцом, пассионарием, если пользоваться терминами его сына Льва Николаевича, Гумилев сумел увлечь за собой множество молодых поэтов — он создал не только литературное направление, «акмеизм», давший наряду с самим Гумилевым таких гигантов как Ахматова и Мандельштам, он создал настоящую поэтическую школу, преодолевшую многие пороки символизма.

И лицо русской поэзии в ХХ веке, причем как антисоветской, так и советской, определялось этой гумилевской школой многие десятилетия. Когда Георгий Иванов в эмиграции писал: «Я за войну, за интервенцию, я за царя хоть мертвеца, российскую интеллигенцию я презираю до конца» – он был учеником Гумилева. И когда Эдуард Багрицкий писал «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед» – он тоже по мере сил подражал Гумилеву.

Гумилев был не только поэтом, он был еще и системообразующим явлением в русской поэзии ХХ века. Её точкой опоры. И, конечно, сыграл бы в ней еще большую роль, если бы его не убили.

Его жена, его земная и поэтическая супруга Анна Ахматова выразила трагедию русской культуры начала ХХ века в таких замечательных стихах, обращаясь к библейскому образу из 129 псалма – de profundis, из глубины.

De profundis… Мое поколенье
Мало меду вкусило. И вот
Только ветер гудит в отдаленьи,
Только память о мертвых поет.
Наше было не кончено дело,
Наши были часы сочтены.
До желанного водораздела,
До вершины великой весны,
До неистового цветенья
Оставалось лишь раз вздохнуть…
Две войны, мое поколенье,
Освещали твой страшный путь.

Русская культура была подбита на взлете, тогда, когда она была готова дать такой расцвет, что рядом бы осталась только Древняя Греция классической эпохи. Но вместо вздоха под музыку революции раздались выстрелы. Под «двумя войнами» Ахматова зашифровала от советской цензуры именно революцию.

Гумилев был одним из тех, чья судьба была прервана на взлете, именно тогда, когда, как единодушно отмечали современники, он становился из выдающегося и даже великого поэта просто невероятным.

 

Колдовской ребенок

Гумилев в старшем классе гимназии

Лучшую биографию Гумилева написал сам Гумилев – это удивительное стихотворение «Память». Любое жизнеописание, так или иначе, останется лишь комментарием к этим строкам.

Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.

 

Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
Ты расскажешь мне о тех, что раньше
В этом теле жили до меня.

 

Самый первый: некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ,
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.

 

Дерево да рыжая собака,
Вот кого он взял себе в друзья,
Память, Память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что то был я.

«Колдовской ребенок» родился 3(15) апреля 1886 года. Его отец, сын священника Степан Яковлевич Гумилев, был военно-морским врачом, дослужился до статского советника и прав личного дворянства. После отставки работал в страховом бизнесе, игравшем важную роль в эту эпоху великой русской индустриализации. Помимо прочего это значило, что он мог обеспечить сыну хорошее образование в Царском Селе, где преимущественно жили Гумилевы.

Унизительной нищеты Коля никогда не знал, хотя в разных непростых обстоятельствах оказывался, но в основном по своей воле заграницей. Но такая обеспеченность совсем отнюдь не сделала его барчуком – когда революция отобрала все Гумилев оказался способен обеспечить свою большую семью своим литературным трудом. Гумилев принадлежал к тому высшему среднему классу индустриальной России, которому было что терять с революцией и у которого было чувство прочного места в жизни.

Мать поэта, Анна Николаевна, была столбовой дворянкой из рода Львовых, оплетшего своими клановыми связями Бежецкий уезд Тверской губернии. В конечном счете Гумилевым досталась родовая усадьба Львовых в Слепневе и они там проводили каждое лето вплоть до большевистской революции, когда подначенные большевиками крестьяне усадьбу разграбили. Дом Гумилева разделил судьбу пушкинских усадеб, разграбленных и сожженных тогда же.

Дом-Музей Гумилева в Бежецке

Одно из самых пронзительных гумилевских патриотических стихотворений посвящено именно старым усадьбам как средоточию национального поэтического духа.

Дома косые, двухэтажные,
И тут же рига, скотный двор,
Где у корыта гуси важные
Ведут немолчный разговор.

 

В садах настурции и розаны,
В прудах зацветших караси,
— Усадьбы старые разбросаны
По всей таинственной Руси…

 

Порою крестный ход и пение,
Звонят вовсе колокола,
Бегут, — то значит, по течению
В село икона приплыла.

 

Русь бредит Богом, красным пламенем,
Где видно ангелов сквозь дым…
Они ж покорно верят знаменьям,
Любя свое, живя своим….

 

О, Русь, волшебница суровая,
Повсюду ты свое возьмешь.
Бежать? Но разве любишь новое
Иль без тебя да проживешь?

По своим корням Гумилев не мог не сформироваться настоящим русским консерватором, который не любит новое и живет своим.

К этому родовому фундаменту прибавилось еще и влияние Учителя, директора Николаевской гимназии в Царском Селе Иннокентия Анненского, замечательного филолога-классика, глубокого знатока античности и прекрасного поэта. Он берет под свое крыло троечника-рифмоплета. Когда за гумилевские безобразия подростку в очередной раз грозило исключение, Анненский бросался за него в бой с неотразимым аргументом: «- Это всё правда, господа, но ведь он же пишет стихи».

Восприятие Анненским революции выразилось в одной реплике, брошенной им бунтарской молодежи, заявившейся в гимназию в красных рубахах: «-Я бы советовал вам не носить красной рубахи – Почему – Красная рубаха — одеяние палача». Этот палач-краснорубашечник потом появится в одном из величайших стихотворений Гумилева, «Заблудившемся трамвае».

Другие царскосельские впечатления тоже делали из Гумилева антиреволюционера. Он активно посещал салон Коковцевых, где пересекался со знаменитым публицистом-националистом Михаилом Меньшиковым и ехидным консервативным критиком Виктором Бурениным.

Когда в 1905 году началась революция и у царя шантажом вырвали Манифест 17 октября, то одна радостно приветствующая революцию дама попросила Гумилева написать по случаю знаменательного празднества что-то в её альбом. И Гумилев написал… одно из самых убийственно саркастичных антиреволюционных стихотворений в русской поэзии.

Захотелось жабе черной
Заползти на царский трон,
Яд жестокий, яд упорный
В жабе черной затаен.

 

Двор смущенно умолкает,
Любопытно смотрит голь,
Место жабе уступает
Обезумевший король.

 

Чтоб спасти свои седины
И оставшуюся власть
Своего родного сына
Он бросает жабе в пасть.

 

Жаба властвует сердито,
Жаба любит треск и гром.
Пеной черной, ядовитой
Всё обрызгала кругом

.

После, может быть, прибудет
Победитель темных чар,
Но преданье не забудет
Отвратительный кошмар.

 

Конквистадор

В том самом 1905 году году выходит первый поэтический сборник девятнадцатилетнего Гумилева – «Путь конквистадоров».

Я конквистадор в панцире железном,
Я весело преследую звезду,
Я прохожу по пропастям и безднам
И отдыхаю в радостном саду.

Гумилев идеально совпал с эпохой европейской поэзии, в которой на рубеже XX-XXI веков начинается мощный подъем неоромантизма. В Англии Роберт Льюис Стивенсон и Редьярд Киплинг, во Франции – Эдмон Ростан с его «Сирано де Бержераком». Шпаги, каравеллы, пираты, бурные моря и таинственный восток.

Большая часть поэзии Гумилева в количественном отношении – это неоромантика, которая сегодня многим кажется несколько наивной. Пусть так, ведь эти стихи писал, в сущности, мальчишка, но мальчишка с огромным даром, мальчишка страстно увлеченный, и имеют значение не общие места, а как раз своеобразие.

Мстислав Фармаковский. Николай Гумилев. 1908

Кто такие конкистадоры? Это воины испанской католической империи, империи очень консервативной, это воины Христа, несшие крест в новооткрытые языческие земли. И Гумилев пишет именно о конквистадорах, рыцарях, королях, императорах.

И напротив, романтические враги испанской империи и вообще порядка и государственности – пираты у Гумилева не представлены. Знаменитые гумилевские «Капитаны» посвящены не пиратам, а открывателям новых земель – Колумб и Да Гамма, Кук и Лаперуз… И там нет анархической романтики, напротив – есть поэзия подавления бунта.

Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель,

 

Чья не пылью затерянных хартий, —
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь

 

Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыпется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет.

Когда Гумилев между строк упоминает флибустьеров, он именует их «королевскими псами», то есть опять же связывает с монархией.

Жерар Анаклет Венсан Анкосс (Папюс)

Хотя Гумилев не избежал общих для его эпохи увлечений мистикой и оккультизмом, характерно что это была за мистика. Он оказывается под влиянием доктора Папюса, утверждавшего, что создал мистический рыцарский орден мартинистов для защиты христианских государей от языческих демонов востока, которые стоят за революционерами и безбожниками. Папюс даже встретился с царской семьей и поклялся, что мартинисты будут защищать ее до последнего вздоха. И, кстати, в этом обещании он не был шарлатаном – он умер при загадочных обстоятельствах в октябре 1916, на фронте первой мировой войны, куда пошел добровольцем. И тогда же в октябре 1916 заговор против русской монархии начал приобретать конкретные формы.

 

Мир без царя

Оказаться в мире без царя – самая страшная судьба, которая может только постигнуть человека, особенно мужчину и воина. Еще в 1909 году Гумилев пишет страшное пророческое стихотворение «Воин Агамемнона».

Смутную душу мою тяготит
Странный и страшный вопрос:
Можно ли жить, если умер Атрид,
Умер на ложе из роз?

 

Все, что нам снилось всегда и везде,
Наше желанье и страх,
Все отражалось, как в чистой воде,
В этих спокойных очах.

 

Манит прозрачность глубоких озер,
Смотрит с укором заря.
Тягостен, тягостен этот позор —
Жить, потерявши царя!

Пророческий дар Гумилева вообще ужасает, он иногда угадывал события не только своей жизни, но и космического масштаба, например в 1917 написал, что в созвездии Змея вспыхнула новая звезда, и только в 1970-е астрономы обнаружили эту звезду. В 1918 году ему пришлось пережить страшный день, когда пророчество из «Воина Агамемнона» сбылось. Вспоминает Ирина Кунина:

«Внезапно на нас налетел оголтело орущий мальчишка-газетчик: “Убийство Царской Семьи в Екатеринбурге!” Гумилёв рванулся и бросился за газетчиком, схватил его за рукав, вырвал из его рук страничку экстренного выпуска прислонился ко мне, точно нуждаясь в опоре. Подлинно, он был бел, и казалось — еле стоял на ногах. Гумилев опустил левую руку с газетой, медленно, проникновенно перекрестился, и только погодя, сдавленным голосом сказал: “Царствие Им небесное. Никогда им этого не прощу”. <…> Кому им? Конечно, большевикам».

Монархизм Гумилева был безусловен – он любит и конкретных монархов, и монархию как принцип. «Он был убежденным монархистом. – вспоминал переводчик Гюнтер, – Мы часто спорили с ним; я мог еще верить, пожалуй, в просвещенный абсолютизм, но уж никак не в наследственную монархию. Гумилев же стоял за неё».  Так что выбор из всего доступного тогда богатого набора мистических увлечений именно консервативного монархического мистицизма был для поэта очень показателен.

 

Ахматова. «Ты научила меня верить в Бога и любить Россию!»

К своему романтически-оккультному периоду Гумилев потом относился насмешливо:

И второй… Любил он ветер с юга,
В каждом шуме слышал звоны лир,
Говорил, что жизнь — его подруга,
Коврик под его ногами — мир.

 

Он  совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.

В наследство от общения с масонами Гумилеву достается стремление к созданию крепких организаций, восторг перед духом средневековых цехов, к которым возводили себя масонские ложи. Время от времени в его стихах мелькают мастера, архитекторы, зодчие, вершащие таинственное дело. Однако все, что мы знаем о его биографии, говорит о том, что с реальным масонством и оккультизмом поэт развязался очень быстро, скорее всего даже не получив никаких посвящений. Он отправляется в Париж, в Сорбонну, чтобы изучать магию, и там очень быстро в оккультизме разочаровывается и возвращается к традиционному христианству.

Большую роль в этом сыграла любовь всей её юности, с которой он создал величайший в истории брак поэтов, Анна Ахматова. Чтобы поздравить юную царскосельскую гимназистку Аню Горенко с днем рождения Коля Гумилев пробрался в Собственный сад Её величества и нарвал там в оранжерее свежих лилий. На реплику «Еще один букет» он обиженно ответил: «Это цветы императрицы».

Николай Гумилев в Париже

Отношения Гумилева с Ахматовой были мучительными. Некрасивая худая девочка из неприкаянной семьи, где вечно все со всеми были не в ладах, она была истеричной, колючей, жила в мире странных фантазий, где причудливо чередовались восторженная мистика и сумасшедший эротизм. Порой она, чтобы оскорбить и унизить неотвязного поклонника наговаривала на себя совершенно чудовищные вещи – и он, потрясенный выйдя из её дома в Севастополе, обнаруживал себя без копейки денег в Египте, на последние деньги плыл в Марсель, а оттуда, с группой паломников на угольном транспорте добирался до Парижа. Это, впрочем, говорит об уровне связанности тогдашнего мира, который, видимо, больше никогда не будет достигнут. В какой-то момент несчастная любовь доводит Гумилева до самоубийства – в Булонском лесу в Париже он принимает цианистый калий, но… доза оказывается слишком большой, яд не усваивается, и юный поэт чудом остается жив.

Но у Ахматовой, – такой она взяла псевдоним для своих стихов, – была удивительная черта: абсолютное неприятие какого-либо оккультизма, твердая, абсолютно непоколебимая, с элементами бабьего простодушия православная вера и столь же непоколебимая пламенная любовь к России. Эти два чувства она пробудила и в своем вечном друге Николае Гумилеве. «Ты научила меня верить в Бога и любить Россию!» – подчеркивал поэт во время очередного бурного объяснения.

Акмеизм: поэзия столыпинской реакции

Вернувшийся из Парижа в Петербург, разорвавший с оккультизмом и декадентством Гумилев ясно осознает свое призвание – развернуть русскую поэзию от туманной революционной иррациональности символизма к четкости, трезвости, вещности, к приятию жизни и мира, что на политическом уровне приведет и к приятию России как она есть. На смену прикидывающейся Прекрасной Дамой кровавой «незнакомке»-революции должна прийти любимая и родная своя Россия как часть реального и живого мира в котором есть яростное кипение жизни, есть экзотика, как в любимой им Африке, есть место и человеку, с его земной любовью и есть место Богу, важнейшее из всех. С такой программой Гумилев вступает в дискуссию с символистами.

Вместе с единомышленником художественным критиком Сергеем Маковским он основывает журнал «Аполлон». В этом названии заключалась целая программа. Фридрих Ницше создал миф о борьбе в древнегреческой культуре двух начал – темного, иррационального, буйного начала, связанного с вакханалиями бога Диониса и светлого, рационального, связанного с четкостью и красотой форм бога Аполлона. Символисты во главе со своим духовным лидером Вячеславом Ивановым проповедовали дионисийство.

Вячеслав Иванов и его “башня”

Вот как рассуждал дионисиец Вячеслав Иванов:

«- Все формы разрушены, грани сняты, зыблются и исчезают лики, нет личности. Белая кипень одна покрывает жадное рушенье вод. В этих недрах чреватой ночи, где гнездятся глубинные корни пола… область двуполого, мужеженского Диониса. Эта область поистине берег «по ту сторону добра и зла».

«Иванов, – замечал Гумилев, – как и все символисты, верит в того бога, в которого он сам хочет верить, А я просто поверил в Бога, вот и все».

В стихотворении «Потомки Каина» Гумилев вскрывает саму сущность символистского демонизма.

Он не солгал нам, дух печально-строгий,
Принявший имя утренней звезды,
Когда сказал: «Не бойтесь вышней мзды,
Вкусите плод и будете, как боги».

 

Для юношей открылись все дороги,
Для старцев — все запретные труды,
Для девушек — янтарные плоды
И белые, как снег, единороги.

 

Но почему мы клонимся без сил,
Нам кажется, что Кто-то нас забыл,
Нам ясен ужас древнего соблазна,
Когда случайно чья-нибудь рука
Две жердочки, две травки, два древка
Соединит на миг крестообразно?

Символизм, как уже было сказано ранее, – это поэзия интеллигентской тоски по революции, в результате которой «всё будет иначе». Разумеется, недопустимо сводить поэзию только к политике, но именно в русской поэзии предреволюционных десятилетий политический компонент был чрезвычайно велик, от прямых революционных агиток, вроде «Наш царь Цусима» Бальмонта, до изделий более тонких, вроде «Девушка пела в церковном хоре» Блока, выражавшего, по сути, ту же мысль, что и Бальмонт, но с куда большим изяществом. Был разработан целый эзопов язык, который искусно применяли и в публицистике, и в прозе, и в поэзии, чтобы, избегая репрессий, пропагандировать революцию. И значительная часть поэтического языка символистов была политическим языком.

Илья Репин. 17 октября 1905 года.

Иногда политический характер образности символистов они вскрывали сами, с предельной откровенностью, например Валерий Брюсов, которого как поэта, кстати, Гумилев считал своим учителем, но совершенно не разделял его убеждений. В написанном в 1911 году стихотворении «К моей стране» Брюсов сперва описывает «недвижимый, на смерть похожий черный сон», то есть стабильную жизнь страны при самодержавии. Потом её пробуждает «гул Цусимы» и страна «вспомнила восторг победы». Поскольку никаких внешних побед в этот период Россия не одержала, то ясно, что речь идет о смуте 1905 года — убийствах сановников и полицейских, поджогах дворянских усадеб, мятежах на броненосцах и вырванном всем этим конституционном манифесте, в котором интеллигенция и видела свою главную победу. Затем будущий член ВКП(б) печалится о том, что «ветры вновь оледенили разбег апрельских бурных рек», то есть революция была подавлена и наступила так называемая «столыпинская реакция». Но он надеется, что наступит май и снова все хлынет — и Брюсов в этом смысле не ошибся, хлынуло, и он еще успел написать оды  Ленину.

Но первоначально и в самом деле казалось, что революция подавлена навсегда, а главное её мерзости и кровь оттолкнули от неё наиболее разумную часть интеллигенции. В 1909 году вышел сборник «Вехи», ведущую роль в котором играли бывшие марксисты Петр Струве, Николай Бердяев, Сергей Булгаков, а также философ Семен Франк и литературовед Михаил Гершензон. Авторы призывали интеллигенцию одуматься и перестать поджигать пламя революции, в которой она же первая и сгорит, вместе с культурой. Интеллигентов призывали заняться положительным делом, строить культуру, а не бороться с государством. Интеллигенции пора преодолеть свое состояние «полупросвещения» и усвоить весь багаж мировой культуры, а не несколько революционных кричалок.

Выход журнала «Аполлон» и появление акмеизма совпали с этим «веховским» поворотом в сознании русской интеллигенции. Журнал тоже призывал знакомиться со всей мировой культурой, а не только с кричалками, а акмеизм призывал обратиться к реальному миру, а не к революционным фантазиям. Хотя у нас нет никаких свидетельств о знакомстве Гумилева с «Вехами», но эта тема попросту не могла пройти мимо него. «Вехи» при нем обсуждали и он наверняка их обсуждал. Другое дело, что для убежденного монархиста и консерватора Гумилева разочарованные недавние революционеры были недостаточно радикальны в своем разрыве с революционными традициями интеллигенции. В идейном смысле созданный Гумилевым акмеизм был «веховской» поэзией.

Очень важный для Гумилева тезис — обращенность акмеизма к тому, что уже сбылось и состоялось, вместо того, чтобы разжигать себя грезами и фантазиями о несбыточном и иных мирах. Имеет значение не несбыточное, а сбывшееся, а духовная реальность — ангелы и Бог — это то, что стоит за вещами и выше вещей, а не туманные иные миры. Гумилев вполне мог бы, полемизируя с символистами, перефразировать Столыпина: «вам нужны великие потрясения, нам нужна великая реальность».

 

Новое направление, которое охватило и живопись, и архитектуру, а в поэзии приобрело имя акмеизма, выбрало аполлоновский путь – путь света, ясности, четкости форм, путь разума и приятия мира.  Там, где у символистов всё прах и тлен, у Гумилева и других акмеистов – цветение жизни:

И, всегда желая иного,
На голодный жаркий песок
Проливает снова и снова
И зеленый и красный сок.

 

С сотворенья мира стократы,
Умирая, менялся прах,
Этот камень рычал когда-то,
Этот плющ парил в облаках.

 

Убивая и воскрешая,
Набухать вселенской душой,
В этом воля земли святая,
Непонятная ей самой.

Беседуя  с первым примкнувшим к его направлению Сергеем Городецким Гумилев подчеркивал: «- Нужно отстаивать в России мужественно твердый и ясный взгляд на мир».

Акмеисты развивали своеобразную теорию поэтического адамизма: на мир нужно смотреть глазами Адама, увидевшего его красоту впервые в райском саду и нарекшего всем растениям и животным их имена. .

Николай Гумилев. Портрет работы Ольги Дела-вос-Кардовской. 1908 г.

Литературовед Константин Мочульский писал: «Символизм считал мир своим представлением, а потому Бога иметь не был обязан. Акмеизм поверил, и все отношение к миру сразу изменилось. Есть Бог, значит есть и “иерархия в мире явлений”, есть “самоценность” каждой вещи. Этика превращается в эстетику и все: словарь, образы, синтаксис отражают эту радость обретения мира — не символа, а живой реальности. Все получает смысл и ценность: все явления находят свое место: все весомо, все плотно. Равновесие сил в мире — устойчивость образов в стихах. В поэзии водворяются законы композиции, потому что мир построен. Дерзания мифотворцев и богоборцев сменяются целомудрием верующего зодчего: “Бог показывается из своего творения, поэт дает самого себя».

Наряду с журналами «Аполлон» и «Гиперборей» Гумилев создает «Цех поэтов» – почти формальную организацию, подражающую средневековым цехам, в котором учили писать стихи и поддерживали молодых поэтов. Огромное число тех, кто составил славу русской поэзии прошли через школу Гумилева.

В акмеистском лагере собрались самые разные авторы. И Ахматова, с её тонкими эротическими переживаниями. И сын торговцев кожей из черты оседлости Мандельштам, с его любованием высотами мировой культуры. И славянофил Городецкий, любитель сказов и былин, введший в поэзию Николая Клюева и Сергея Есенина. И запредельно скандальный эстет Михаил Кузмин. И угловатый резкий Георгий Иванов. Но всех их объединяла любовь к жизни в её конкретности и сложности.

«Русский символизм направил свои главные силы в область неведомого. Попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом. – писал Гумилев в одной из полемических статей – Непознаваемое, по самому смыслу этого слова, нельзя познать… все попытки в этом направлении — нецеломудренны. Вся красота, все священное значение звезд в том, что они бесконечно далеки от земли и ни с какими успехами авиации не станут ближе. Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и в свою очередь отрицает его. Детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, — вот то, что нам дает неведомое… Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками — вот принцип акмеизма».

Сбывшееся, реализовавшееся в истории, тем самым отрицает все несбывшееся. Исторический факт не дает раствориться тому, что есть, в тумане бесконечных возможностей. Если символизм, декадентство, а вслед за ними и современный постмодернизм заявляют: «Это есть то, а еще то, а еще и вот то», то акмеисты с их реалистическим консерватизмом подчеркивали: «Это есть это, то есть то, и вместе им не сойтись». Это была не любовь к несбыточному, а любовь к сбывшемуся.

Поэзия символистов, как я уже говорил, была пронизана мироотрицанием, через которое просвечивало прежде всего революционное отрицание исторической России и стремление ее уничтожить. Акмеизм, если использовать политологические ярлыки, был «поэзией столыпинской реакции». То есть того мощного духовного, культурного и экономического подъема, который испытала Россия, когда преодолела революционную смуту, как тогда надеялись, — навсегда. Расцветала экономика, появилась уверенность в завтрашнем дне, люди начали ценить русскую жизнь и историю как они есть. «И мечтаю я, чтоб сказали / О России, стране равнин: / — Вот страна прекраснейших женщин / И отважнейших мужчин».

Центральная идея акмеизма, это идея конкретной вещи, которая прекрасна, самоценна и входит в иерархию других богосотворенных вещей, обращенную к ортодоксально понимаемому Богу. Это идея была обращена к людям принявшим историческую Россию, отвергшим революционность, сделавшим ставку на самостоятельность и самоценность индивида. И здесь, при всей рискованности таких сопоставлений, трудно не увидеть увидеть некоторое созвучие с идеальным «столыпинским крестьянином-единоличником».

Гумилев никогда не тяготел к лубочности в изображении России, нет у него и стихотворной политической публицистики. При этом он был замечательным публицистом и литературным критиком в прозе. Ему принадлежит гениальное определение сущности русской культуры, данное в статье о поэзии Николая Ключева. Практически лучшее из возможных определений, примиряющее славянофилов и их великого оппонента Константина Леонтьева:

«Славянское ощущение светлого равенства всех людей и византийское сознание золотой иерархичности при мысли о Боге».

Борис Кустодиев. Лето. Провинция.

Его образы России получаются предельно вещными, как в посвященном Бежецку стихотворении «Городок», обобщенный образ конкретной русской жизни, любимой Гумилевым.

Над широкою рекой,
Пояском-мостом перетянутой,
Городок стоит небольшой,
Летописцем не раз помянутый.

 

Знаю, в этом городке —
Человечья жизнь настоящая,
Словно лодочка на реке,
К цели ведомой уходящая.

 

На базаре всякий люд,
Мужики, цыгане, прохожие, —
Покупают и продают,
Проповедуют Слово Божие.

 

В крепко-слаженных домах
Ждут хозяйки белые, скромные,
В самаркандских цветных платках,
А глаза все такие темные.

 

Губернаторский дворец
Пышет светом в часы вечерние,
Предводителев жеребец —
Удивление всей губернии.

 

А весной идут, таясь,
На кладбище девушки с милыми,
Шепчут, ластясь: «Мой яхонт-князь!»
И целуются над могилами.

 

Крест над церковью взнесен,
Символ власти ясной, Отеческой,
И гудит малиновый звон
Речью мудрою, человеческой.

Достаточно сравнить эту нежность к старой России, живущей под отеческой властью, с неприязненно пасмурными стихами Блока, чтобы ощутить разницу.

Или стихотворение «Туркестанские генералы» воспевающее былых строителей империи.

Под смутный говор, стройный гам,
Сквозь мерное сверканье балов,
Так странно видеть по стенам
Высоких старых генералов.

 

И кажется, что в вихре дней,
Среди сановников и денди,
Они забыли о своей
Благоухающей легенде.

 

Они забыли дни тоски,
Ночные возгласы: «к оружью»,
Унылые солончаки
И поступь мерную верблюжью;

 

Поля неведомой земли,
И гибель роты несчастливой,
И Уч-Кудук, и Киндерли,
И русский флаг над белой Хивой.

 

Забыли? — Нет! Ведь каждый час
Каким-то случаем прилежным
Туманит блеск спокойных глаз,
Напоминает им о прежнем.

 

— «Что с вами?» — «Так, нога болит».
— «Подагра?» — «Нет, сквозная рана». —
И сразу сердце защемит
Тоска по солнцу Туркестана.

В этих стихах любовь Гумилева к русской имперской старине удивительно органично сочетается с любовью к экзотике востока и дальним странствиям, выразившейся в его многократных путешествиях по Африке.

 

Гумилев и Африка: певец Черной Империи

Гумилева часто сравнивают с англичанином Редьярдом Киплингом, совсем глупые авторы называют его подражателем англичанина, поумнее говорят о роднящем их обоих империализме, культе силы белого человека, строителя империи, покоряющего неведомые просторы и живущих на них дикарей. Однако это крайне поверхностное и даже сопоставление.

Киплинг был журналистом, никогда не участвовал ни в каких войнах, а по Британской империи передвигался исключительно по контролируемым англичанами местам и не без комфорта. Многие из его стихов, как знаменитое «Бремя белых» – это блистательная рифмованная публицистика.

Палатка Гумилева в Эфиопии.

Гумилев поэтической публицистики не писал вообще, даже жаль. Он забирался в самые глухие дебри Восточной Африки, далеко за пределы не только российской, но и вообще какой-либо власти. Он был настоящий воин и охотник, десятки раз рисковавший жизнью.

Я люблю избранника свободы,
Мореплавателя и стрелка,
Ах, ему так звонко пели воды
И завидовали облака.

 

Высока была его палатка,
Мулы были резвы и сильны,
Как вино, впивал он воздух сладкий
Белому неведомой страны.

При этом никаким певцом колониальной империи Гумилев не был.  Единственная империя, которую он прославляет в Африке – это Эфиопия, Абиссинская империя, возникшая как раз благодаря тому, что древний христианский народ, эфиопы, решился противостоять итальянским колонизаторам.

Менелик II после битвы при Адуа

Негус Менелик II получил неожиданную поддержку из России.  В 1894 году в Эфиопию прибыл казачий есаул Николай Степанович Леонтьев, который оказал огромную помощь Менелику в организации армии и налаживании сопротивления итальянцам. Именно благодаря советам Леонтьева абиссинцы выиграли у итальянцев решающую битву при Адуа в 1895 году, на десятилетия гарантировав свою независимость. В следующем году он организовал доставку в Эфиопию из России 30 000 винтовок и 5 тысяч сабель. Понятно, что такая огромная партия могла быть отправлена только с согласия высшей русской власти, которая была уверена, что сильная тяготеющая к православию африканская империя будет добрым другом России.

Николай Степанович Леонтьев

Русские военные советники помогали Менелику в строительстве империи и дальше Гусарский корнет Александр Булатович стал первым европейцем, пересекшим эфиопскую провинцию Каффа, а затем помогал негусу в его войнах с итальянцами и непокорными племенами. Булатович, автор прекрасной книги «С войсками Менелика II» был предметом восхищения Гумилева, который старался повторить его путь.

Стихи Гумилева об Африке – это не колониалистские, а совсем напротив, направленные против колониальной агрессии итальянцев, и весьма кровожадные.

Носороги топчут наше дурро,
Обезьяны обрывают смоквы,
Хуже обезьян и носорогов
Белые бродяги итальянцы….

 

Кто добудет в битве больше ружей,
Кто зарежет больше итальянцев,
Люди назовут того ашкером
Самой белой лошади негуса.

Гумилев первый раз оказался в Абиссинии в 1909 году. Подлинные причины и силы, которые его туда привели, остаются до сих пор загадочными. Часто высказываются предположения, что поэт был связан с работавшей все эти годы в Абиссинии русской разведкой. Ничего невозможного в этом нет, но доказать тут что-либо трудно.

Евгений Сенигов

Гумилев побывал на приеме у престарелого негуса Менелика II, подружился с Евгением Сениговым, военным и художником, перешедшим на эфиопскую службу русским, занимавшим крупную должность в провинции Каффа. Это он «старый бродяга в Аддис Абебе» из стихотворения «Моим читатели».

Вместе с Сениговым Гумилев принимал участие в подавлении мятежа мусульманских сомалийских племен.

Завтра мы встретимся и узнаем,
Кому быть властителем этих мест.
Им помогает черный камень,
Нам — золотой нательный крест.

Пишущий об Африке Гумилев, конечно, имперский поэт. Но поет он не европейские колониальные империи, а самобытную африканскую Абиссинскую Империю. Он показывает драму эфиопской истории, когда страна христианских поэтов и богословов превратилась в воинственную суровую империю.

Святой на льве. Эфиопский рисунок из коллекции Гумилева.

Абиссинец поет, и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар;
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.

 

Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.

 

Но, поверив Шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абиссинии, негус Негести,
В каменистую Шоа свой трон перенес.

 

В Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тэдж,
Любят слушать одни барабаны да трубы,
Мазать маслом ружье, да оттачивать меч.

 

Харраритов, Галла, Сомали, Данакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.

Расширение империи Менелика II

Снова Гумилев оказывается в Африке в 1913 году, на сей раз с официальной экспедицией от Петербургской Академии Наук, для которой собирает этнографическую коллекцию. Эту коллекцию Гумилева можно увидеть в Кунсткамере и сегодня.

Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Чуять запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.

В этой экспедиции с Гумилевым происходили удивительные встречи. В частности он встретил бога.  Именно воплощением бога Джа считает экзотичная религия растафарианцев императора Эфиопии Хайле Селассие. У самого императора, впрочем, разрешения на такое отождествление не спрашивали. Тогда будущий негус носил имя рас Тэфэри Мэконнын и был губернатором провинции Харар. Он тепло принял поэта и Гумилев сделал фотографии и самого раса и его супруги.

Рас Тафари Меконын – Хайле Селассие в 1913 и в 1953 гг.

Удивительно, но факт: оба участника встречи были убиты коммунистами с разницей в полвека. В 1974 году император Хайле Селассие был свергнут в результате коммунистического переворота и вскоре убит, а Эфиопия погрузилась на дно кровавой гражданской войны и свирепого голода.

Ни о каком «бремени белых» в духе Киплинга у Гумилева не может идти и речи. Он, конечно, видит, все беды и безрассудства Африки, но надеется как раз на попечение Божие, а не на белых колонизаторов.

Оглушенная ревом и топотом,
Облеченная в пламя и дымы,
О тебе, моя Африка, шёпотом
В небесах говорят серафимы.

 

И твое раскрывая Евангелье,
Повесть жизни ужасной и чудной,
О неопытном думают ангеле,
Что приставлен к тебе, безрассудной.

 

Про деянья свои и фантазии,
Про звериную душу послушай,
Ты, на дереве древнем Евразии
Исполинской висящая грушей.

Гумилев записывает эфиопскую песню

Единственное издевательское и могущее показаться расистским стихотворение Гумилева, где негры прямо сравниваются с обезьянами, «Либерия», написано уже после большевистской революции, в рамках незавершенного поэтом проекта стихотворной географии. Оно посвящено стране, основанной в XIX веке выходцами из США и подражавшей американским порядкам.

И сюда же на каменный скат
Пароходов толпа быстроходных
В девятнадцатом веке назад
Принесла не рабов, а свободных.

 

Видно, поняли нрав их земли
Вашингтонские старые девы,
Что такие плоды принесли
Благонравных брошюрок посевы.

 

Адвокаты, доценты наук,
Пролетарии, пасторы, воры, —
Всё, что нужно в республике, — вдруг
Буйно хлынуло в тихие горы.

 

Расселились… Тропический лес,
Утонувший в таинственном мраке.
В сонм своих бесконечных чудес
Принял дамские шляпы и фраки.

 

— «Господин президент, ваш слуга!» —
Вы с поклоном промолвите быстро,
Но взгляните: черней сапога
Господин президент и министры.

Президент и правительство Либерии в 1920-е гг.

И вот финал этого стихотворения действительно абсолютно неполиткорректен.

То повиснув на тонкой лозе,
То запрятавшись в листьях узорных,
В темной чаще живут шимпанзе
По соседству от города чёрных.

 

По утрам, услыхав с высоты
Протестантское пение в храме,
Как в большой барабан, в животы
Ударяют они кулаками.

 

А когда загорятся огни,
Внемля фразам вечерних приветствий,
Тоже парами бродят они,
Вместо тросточек выломав ветви.

 

Европеец один уверял,
Президентом за что-то обижен,
Что большой шимпанзе потерял
Путь назад средь окраинных хижин.

 

Он не струсил и, пёстрым платком
Скрыв стыдливо живот волосатый,
В президентский отправился дом,
Президент отлучился куда-то.

 

Там размахивал палкой своей,
Бил посуду, шатался, как пьяный,
И, неузнана целых пять дней,
Управляла страной обезьяна.

Однако, если присмотреться внимательно, это стихотворение не расистское, а антиамериканское.

Обезьянами оказываются те африканцы, которые подражают американской моде на цилиндры, трости и дамские шляпы, которые играют в демократию – президента и министров. Гумилев высмеивает экспорт в Африку либерального американизма: “адвокаты, доценты наук, пролетарии, пасторы, воры”.  Этот обезьяний американизм убивает настоящую душу Африки, где должны быть империи негусов, ашкеры, добродушная магия правителя Галла.

«Либерия» – это не расистское, не антиафриканское, это антилиберальное и антизападническое стихотворение в защиту самобытности африканской цивилизации. Как и часто у Гумилева оказавшееся пророческим – именно Либерия в ХХ веке продемонстрировала одну из самых стыдных моделей африканского пути развития – гражданские войны, коррупция, хаос, нищета…

Ну и еще, конечно, это стихотворение антикоммунистическое и антиреволюционное. Самозванцы-шимпанзе, играющие в республику черных пролетариев – это большевики с их пролеткультом. Сатира в данном случае довольно прозрачна.

Гумилев в Эфиопии

И снова жуть от пророчеств Гумилева. Стихотворение «Сахара».

И, быть может, немного осталось веков,
Как на мир наш, зеленый и старый,
Дико ринутся хищные стаи песков
Из пылающей юной Сахары.

 

Средиземное море засыпят они,
И Париж, и Москву, и Афины,
И мы будем в небесные верить огни,
На верблюдах своих бедуины.

 

И когда, наконец, корабли марсиан
У земного окажутся шара,
То увидят сплошной золотой океан
И дадут ему имя: Сахара.

И в самом деле столетие спустя Средиземное Море и Париж уже засыпало. И Москву тоже засыпало, правда песком не из Сахары, а из Кызылкума.

Портрет Н.С. Гумилева кисти неизвестного художника, подаренный Л.Н. гумилеву и висящий в музее-квартире сына поэта.

Дело величавое войны

Гумилев вернулся из Африки в сентябре 1913, а в июле 1914 началась Мировая война, которую он встретил с большим патриотическим подъемом и немедленно записался вольноопределяющимся в армию.

Память, ты слабее год от году,
Тот ли это, или кто другой
Променял веселую свободу
На священный долгожданный бой.

 

Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но святой Георгий тронул дважды
Пулею нетронутую грудь.

В конце сентября 1914 Гумилев был назначен в лейб-гвардии уланский полк, действовавший на гораздо менее победоносном направлении, в Восточной Пруссии и Польше. Тем не менее, и там было немало славных ратных дел – главной задачей кавалерии была разведка и обеспечение соприкосновения между собой пехотных частей. Кавалеристы были тем цементом, который скреплял русскую армию на бескрайних просторах, её глазами и ушами. В декабре 1914 Гумилев повышен до ефрейтора и удостоен первого Георгиевского креста за храбрость за участие в рискованной разведке.

Гумилев в форме вольноопределяющегося

Гумилев воевал не ради поэтического вдохновения или политического жеста и не ради поиска приключений. Он воевал потому, что считал это долгом перед Царем и Отечеством и своим призванием мужчины. Еще менее он стремился быть поэтом-пропагандистом. Но вдохновение к нему на войне приходило. Он пишет прекрасные прозаические «Записки кавалериста» и дает одну из замечательнейших поэтических зарисовок повседневности войны, изображенной в акмеистической манере, как русский сельский пейзаж в разгар полевых работ.

Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед.

 

А «ура» вдали — как будто пенье
Трудный день окончивших жнецов.
Скажешь: это — мирное селенье
В самый благостный из вечеров.

 

И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.

 

Тружеников, медленно идущих
На полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне, Господи, благослови.

 

Как у тех, что гнутся над сохою,
Как у тех, что молят и скорбят,
Их сердца горят перед Тобою,
Восковыми свечками горят.

 

Но тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: «Милый,
Вот, прими мой братский поцелуй!»

В этом стихотворении наиболее наглядно видно, как в принципе устроен гумилевский поэтический мир. Сперва зарисовка с натуры, описание конкретных вещей, потом духовное измерение, духовный план этих вещей – Бог усмотренный за вещами и через вещи, и, наконец, прямая молитва и афористическая декларация нравственного и философского принципа. Это тот иерархически организованный космос, который характерен для православного, традиционного взгляда на мир.

Николай Гумилев, Лев Николаевич Гумилев, Анна Ахматова

В тяжелый 1915 год, когда Германия обрушилась на Россию всей своей мощью, а некомпетентность начальства привела к великому отступлению русской армии, которое завершилось только тогда, когда Государь энергично взял командование и управление войной в свои руки, Гумилев вновь проявил себя героем. Кавалеристы теперь прикрывали отход русской армии, сдерживая немецкое наступление на Буге. Героизм уланов был массовым, на них пролился целый дождь георгиевских крестов, один из которых получил и Гумилев, за спасение ротного пулемета.

Нехватка офицеров потребовала массового назначения их из образованных рядовых, и Гумилев получил офицерский чин. А двойной Георгий дал ему право получить звание без дополнительного образования и экзаменов. В марте 1916 прапорщик Гумилев получает назначение в блестящий Александрийский гусарский полк, элиту кавалерии, находившуюся под шефством самой императрицы. Два месяца боев в Прибалтике и поэт заболевает пневмонией с осложнением на почки. Он оказывается на излечении в госпитале в Царском Селе и там представляется Императрице Александре Федоровне.

Александра Федоровна и Вера Гедройц во время обработки раны

С началом войны Государыня разворачивает под своим патронажем целую систему санитарных поездов и госпиталей, спасших десятки жизней. В одном из таких поездов санитаром работал Сергей Есенин, еще один русский поэт, пользовавшийся покровительством императрицы. Под руководством знаменитой женщины-хирурга Веры Гедройц Александра Федоровна постигает мастерство операционной медсестры. «Неплохая хирургическая сестра. Серьезная, вдумчивая. Только вот жалостливая она очень» – говорила хирург о своей ученицы. До войны Гедройц писала стихи и входила в круг Цеха Поэтов, она-то и познакомила Гумилева с императрицей.

Александра Федоровна чрезвычайно ценила тех людей, для которых была характерна искренняя любовь к монархии, и она сразу поняла, что Гумилев тот, кто ей нужен. Она отправляет его поправляться в созданный ею санаторий под Ялтой, а затем рекомендует поступать в Николаевскую военную академию, чтобы получить назначение на важный офицерский пост на Аландских островах, откуда русский флот вел дальнюю воздушную разведку.

7 июня 1916 Гумилев пишет великолепное стихотворное посвящение императрице. И в нем снова причудливо переплетаются патриотически-монархические мотивы и удивительное гумилевское предвидение о трудном часе, который предстоит Государыне, хотя всю скорбь этого часа поэт вряд ли мог себе представить.

Пока бросает ураганами
Державный Вождь свои полки,
Вы наклоняетесь над ранами
С глазами полными тоски.

 

И имя Вашего Величества
Не позабудется доколь
Смиряет смерть любви владычество
И ласка утешает боль.

 

Несчастных кроткая заступница,
России милая сестра,
Где Вы проходите как путница,
Там от цветов земля пестра.

 

Мы молим: сделай Бог Вас радостной,
А в трудный час и скорбный час
Да снизойдет к Вам Ангел благостный,
Как Вы нисходите до нас.

Лариса Рейснер

Однако поступление в Николаевскую академию сорвалось. Гумилев не сдал все экзамены, поглощенный страстным романом с Ларисой Рейснер, в будущем женой командира большевистского балтийского флота троцкиста Раскольникова, участницей гражданской войны и красного террора. После расставания с Ахматовой Гумилев вел исключительно бурную жизнь, заводя по несколько романов одновременной, но, пожалуй, именно роман с будущей красной фурией, из-за которого Гумилев не исполнил поручения императрицы, был наиболее зловещим, как бы предзнаменованием будущей судьбы не только поэта, но и всей страны.

В феврале 1917 Гумилев становится свидетелем падения монархии. Он не принимает нового режима и старается убраться от него подальше. В мае 1917 он по поручению Генерального штаба того, что осталось от русской армии, направился через Англию и Францию в Грецию, в Салоники, где планировалась высадка крупного русского десанта перед которым стояла задача добить Австро-Венгрию.

Наталья Гончарова. Гумилев в 1917 г.

В Англии Гумилев знакомиться с Гилбертом Кийтом Честертоном, таким же как он сам защитником традиции и ортодоксии, и производит на него сильное впечатление своей буйной фантазией. «Он был аристократ, помещик, офицер царской гвардии, полностью преданный старому режиму» отметил Честертон, но все-таки Гумилев показался здравомыслящему англичанину безумцем, верящим в утопию намного смелее чем коммунисты, он предлагал, чтобы миром правили поэты.

Во Франции задерживается на много месяцев – русская армия разваливалась, ни о каком десанте уже не могла идти речь, и Гумилева оставляют при военной миссии в Париже, где вспыхивает его роман с «Синей Звездой» Еленой Дю Буше, которая после расстрела поэта соберет и издаст его многочисленные стихи, обращенные к ней, – без этого поступка о них так бы никто и не узнал.  Еще Гумилев слышит первые залпы начавшейся гражданской войны в России. Как член русской военной миссии он участвует в подавлении большевистского мятежа в русском корпусе во Франции в лагере Ля Куртин в сентябре 1917. Но побежденные во франции большевики тем временем захватывают власть в России.

И Гумилев принимает парадоксальное решение. Он возвращается из Франции через Мурманск в большевицкую Россию, где конфискован его дом в Царском Селе и разграблена усадьба в Слепневе.

 

«И портрет моего Государя…»

В этом возвращении много загадочного – с большевиками Гумилев не был совместим совершенно. К белым, в Добровольческую армию или к Юденичу он не отправился. Основной причиной видимо было то, что у него на руках была большая семья, которую он еще больше расширил, женившись на Анне Энгельгардт, и у них родилась дочь Елена – обе умерли потом в блокадном Ленинграде.

Гумилев подчеркивал свой монархизм, истово крестился на каждую церковь, не скрывал своего неприятия большевиков и сыпал язвительными эпиграммами, например такой, на переименование Царского Села.

Не Царское Село — к несчастью,
А Детское Село — ей-ей!
Что ж лучше: быть царей под властью
Иль быть забавой злых детей?

При этом Николай Степанович спокойно работал в советских учреждениях, вроде созданной по инициативе Горького «Всемирной литературы», читал лекции поэтам пролеткультовцам, дружил с начальником петроградской милиции.

Гумилев на лекции в Институте истории искусств. 1920-1921

Видимая аполитичность офицера-монархиста Гумилева кажется слишком демонстративной. Не исключено, что Николай Степанович многое хорошо скрывал. Вновь появляющиеся у него в стихах в это время масонские образы говорят о том, что он ощущал себя принадлежащим к какой-то серьезной тайной организации, причем явно более значительной, чем группа профессора Таганцева, за связь с которой он был в итоге расстрелян.

Я — угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле,
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.

 

Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
На полях моей родной страны.

Возможно ключевыми для понимания целей Гумилева являются слова о Новом Иерусалиме. Новый Иерусалим – это не абстрактный апокалиптический образ (тот Иерусалим – Небесный). Новый Иерусалим – это обитель-мечта Патриарха Никона, того патриарха, который осмелился думать о том дне, когда духовная власть на Руси встанет выше светской. Сохранились ответ Гумилева на вопрос: кто должен встать во главе освобожденной от большевиков России? Патриарх. Скорее всего именно реализацию этой религиозно-политической цели сформулировал или вымечтал себе всегда стремившийся стать рыцарем Гумилев.

Главным фронтом для Гумилева была борьба за русское слово, за русскую поэзию. Для этого он собирает вокруг себя кружок молодых поэтов «Звучащая раковина», который начинает учить совершенному поэтическому языку. Эти поэты должны стать альтернативой и обольшевичившейся части символистов (да и среди акмеистов в ренегаты подался Городецкий), и горлопану Маяковскому, и дубоватым ребятам из пролеткульта.

Гумилев и участники “Звучащей раковины”

Гумилев увлеченно учит своих последователей писать баллады. Иногда все было открыто и прямо, как с «Балладой о толченом стекле» любимой ученицы Гумилева Ирины Одоевцевой, она была посвящена красноармейцам, которые ради веса подсыпали в соль, продаваемую ими оголодавшим петроградцам, толченое стекло.

Солдат пришел к себе домой –
Считает барыши:
«Ну, будем сыты мы с тобой –
И мы, и малыши.

 

Семь тысяч. Целый капитал.
Мне здорово везло:
Сегодня в соль я подмешал
Толченое стекло»…

 

Поел и в чайную пошел,
Что прежде звали «Рай»,
О коммунизме речь повел
И пил советский чай.

Ревнивая Лариса Рейснер написала в советской газете рецензию-донос на эти стихи, которая могла закончиться для Одоевцевой довольно печально. В 1922 году, после расстрела Гумилева, Одоевцева, вышедшая к тому моменту замуж за Георгия Иванова, уехала заграницу. Она была слишком близка к Гумилеву, многие считали её как бы «литературной вдовой» поэта, почти соперницей Ахматовой, и оставаться в Советской России было просто опасно.

Многие годы спустя в Париже Ирина Одоевцева написала изумительную книгу «На берегах Невы». Это не просто воспоминания в центре которых Гумилев, хотя, когда исследователи начали проверять приводимые мемуаристкой факты, они поразились тому, насколько цепкая и точная у Одоевцевой память. «На берегах Невы» – это настоящий взволнованный роман о поэзии. Любые романтические мотивы красавица Одоевцева целомудренно оставила за скобками, это произведение не о любви мужчины и женщины, а о двух поэтах, учителе и ученице.

Центральная сцена этой книги – история о том, как Гумилев повел ученицу отмечать день рождения Лермонтова. Он заказал панихиду по «болярину Михаилу» в Знаменском соборе и простоял всю её на коленях, а потом, поджарив в камине на сабельке сына Левушки кусочки хлеба произнес долгую взволнованную речь о Лермонтове.

Одоевцева рассказала и детали, которые свидетельствовали об участии Гумилева в антибольшевистском подполье, что страшно рассердило Ахматову, так как сводило на нет все попытки Анны Андреевны доказать, что Гумилев ни к чему не был причастен и реабилитировать его в глазах советской власти. Ахматова и создала мемуарам Одоевцевой репутацию легковесной болтовни, но, повторюсь, это совершенно неверно, это одна из великих книг о русской литературе и лучший литературный портрет Гумилева.

Матросы Балтфлота в годы Гражданской войны

«Однажды на вечере поэзии у балтфлотцев, читая свои африканские стихи, он особенно громко и отчетливо проскандировал:

Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего государя.

По залу прокатился протестующий ропот. Несколько матросов вскочило. Гумилев продолжал читать спокойно и громко, будто не замечая, не удостаивая вниманием возмущенных слушателей.

Кончив стихотворение, он скрестил руки на груди и спокойно обвел зал своими косыми глазами, ожидая аплодисментов.

Гумилев ждал и смотрел на матросов, матросы смотрели на него.

И аплодисменты вдруг прорвались, загремели, загрохотали.

Всем стало ясно: Гумилев победил. Так ему здесь еще никогда не аплодировали.

– А была минута, мне даже страшно стало, – рассказывал он, возвращаясь со мной с вечера. – Ведь мог же какой-нибудь товарищ-матрос, «краса и гордость красного флота», вынуть свой небельгийский пистолет и пальнуть в меня, как палил в «портрет моего государя». И заметьте, без всяких для себя неприятных последствий. В революционном порыве, так сказать.

Я сидела в первом ряду между двумя балтфлотцами. И так испугалась, что у меня, несмотря на жару в зале, похолодели ноги и руки. Но я не думала, что и Гумилеву было страшно.

– И даже очень страшно, – подтвердил Гумилев. – А как же иначе? Только болван не видит опасности и не боится ее. Храбрость и бесстрашие не синонимы. Нельзя не бояться того, что страшно. Но необходимо уметь преодолеть страх, а главное, не показывать вида, что боишься. Этим я сегодня и подчинил их себе. И до чего приятно. Будто я в Африке на львов поохотился. Давно я так легко и приятно не чувствовал себя.

Да, Гумилев был доволен. Но по городу пополз, как дым, прибитый ветром, «слух» о «контрреволюционном выступлении Гумилева». Встречаясь на улице, два гражданина из «недорезанных» шептали друг другу, пугливо оглядываясь:

– Слыхали? Гумилев-то! Так и заявил матросне с эстрады: «Я монархист, верен своему государю и ношу на сердце его портрет». Какой молодец, хоть и поэт!

Слух этот, возможно, дошел и до ушей, совсем не предназначавшихся для них. Вывод: Гумилев монархист и активный контрреволюционер – был, возможно, сделан задолго до ареста Гумилева».

Постепенно Гумилев начинает восприниматься как главный неэмигрировавший антисоветчик в русской литературе. И это при том, что никаких политических стихов с антисоветским смыслом он не писал. Как лютая антисоветчина начали толковаться даже вроде бы невинные его произведения, вроде пересказа африканских мифов в стихотворении «Готтентотская космогония»:

Человеку грешно гордиться,
Человека ничтожна сила:
Над землею когда-то птица
Человека сильней царила.

 

По утрам выходила рано
К берегам крутым океана
И глотала целые скалы,
Острова целиком глотала.

 

А священными вечерами
Над багряными облаками,
Поднимая голову, пела,
Пела Богу про Божье дело.

 

А ногами чертила знаки,
Те, что знают в подземном мраке,
Всё, что будет, и всё, что было,
На песке ногами чертила.

 

И была она так прекрасна,
Так чертила, пела согласно,
Что решила с Богом сравниться
Неразумная эта птица.

 

Бог, который весь мир расчислил,
Угадал ее злые мысли
И обрек ее на несчастье,
Разорвал ее на две части.

 

И из верхней части, что пела,
Пела Богу про Божье дело,
Родились на свет готентоты
И поют, поют без заботы.

 

А из нижней, чертившей знаки,
Те, что знают в подземном мраке,
Появились на свет бушмены,
Украшают знаками стены.

 

А те перья, что улетели
Далеко в океан, доселе
К нам плывут, как белые люди;
И когда их довольно будет,

 

Вновь срастутся былые части
И опять изведают счастье.
В белых перьях большая птица
На своей земле воцарится.

Политизированная общественность немедленно всё истолковала. Белая Птица – это Белый Царь. То, что она глотала острова и скалы – это Российская Империя эпохи её расцвета. Разорванная птица – это гражданская война. Готтентоты выросшие из песен про Божье дело это несоветские поэты и прочие добрые русские люди. Подземные бушмены, выросшие из оккультных знаков на песке – это большевики. А когда приплывет довольно белых людей, то есть белые армии придут и возьмут власть, то вновь срастутся былые части, Российская Империя восстановится, а Белый Царь снова воцарится. Даже если Гумилев ничего такого в виду не имел, то ситуация развивалась в логике анекдота про прокламации из белых листов на которых ничего не написано – и так все всё знают.

 

Русская поэзия в заблудившемся трамвае

Символизм, как мы уже сказали, был интеллигентской похотью революции как радикального изменения космоса. Оппонировавший ему акмеизм был поэзией любви к реальной исторической России.

Однако революция поставила всё с ног на голову. Той прежней России, реальной, исторической России, которую ненавидели или, в крайнем случае, любили и ненавидели, символисты и к которой с такой нежностью относились акмеисты, больше не было. Соответственно прежняя логика принимать или не принимать Россию — исчезла. Приходилось самоопределяться по отношению к революции, которая оказалась не реализацией интеллигентской мечты о свободе, а напротив, как и предупреждали авторы «Вех» – явлением грядущего хама.

Часть символистов встретили революцию в соответствии со своим мировоззрением. Брюсов записался в партию. Блок написал бандитскую поэму «Двенадцать» в которой лжеапостолы красногвардейцы предводительствуемые призраком лжехриста убивают лже-магдалину, бывшую Прекрасную Даму и Незнакомку, явившуюся теперь в образе шалавы Катьки. «Музыка революции» по Блоку была прежде всего музыкой разрушения. Блок даже рассказывал всем и каждому, что в период написания поэмы слышал все время какой-то шум и считал это шумом разрушения старого мира. Впрочем, если вспомнить, что поэт был наркоманом, который через три года сойдет с ума на поздней стадии сифилиса, то этим галлюцинациям есть и более реалистичные объяснения.

Другая часть символистов, как Мережковский и Гиппиус или Бальмонт отнеслись к большевистской революции с резкой враждебностью. Они-то хотели либеральных свобод и свержения монархии и встретили его с восторгом. Гиппиус писала 1 марта 1917 «Незабвенное утро. Алые крылья и Марсельеза в снежной, золотом отличающей белости… Утренняя светлость сегодня это опьянение правдой революции». Потом всем поэтическим бомондом дружно восторгались «любовником революции» Керенским. Когда пришли большевики Гиппиус написала знаменитое стихотворение «Сейчас», удивительно созвучное по интонации и противоположное по вектору со стихотворением про грубое, липкое и грязное тринадцатью годами раньше.

Как скользки улицы отвратные,
Какая стыдь!
Как в эти дни невероятные
Позорно — жить!

 

Лежим, заплеваны и связаны
По всем углам.
Плевки матросские размазаны
У нас по лбам.

 

Столпы, радетели, водители
Давно в бегах.
И только вьются согласители
В своих Це-ках.

 

Мы стали псами подзаборными,
Не уползти!
Уж разобрал руками черными
Викжель — пути…

Теперь отвратной, омерзительной реальностью оказалась не историческая Россия, а революция. А проходит несколько месяцев и на место былой прекрасной Революции у Гиппиус встает прекрасная и такая далекая теперь Россия…

Она не погибнет — знайте!
Она не погибнет, Россия.
Они всколосятся, — верьте!
Поля ее золотые.

У Гиппиус при полной неизменности символистской поэтики и картины мира, произошла полная инверсия объектов. На место ненавистной России встала некогда чаемая, а теперь ненавистная Революция, а на место некогда возлюбленной Революции теперь стала прежде хаемая, а ныне воспеваемая Россия. Но сама символистская картина мира осталась совершенно неизменной — ненавистная реальность и прекрасная мечта. Теперь былая Россия стала новой мечтой, революция новой ненавистью.

А вот акмеистам в условиях столкновения с революционной реальностью было не так просто. Их реализм требовал так или иначе считаться с реальностью, а не просто переставить знаки.

Различные представители акмеизма реагировали по разному. Второстепенные акмеисты — Сергей Городецкий, Михаил Зенкевич, Владимир Нарбут приняли революцию как новую реальность, которую надо учитывать так же, как прежнюю.

Для некоторых, как для Владимира Нарбута, это было чистое приспособленчество, в чем он и признался контрразведке белых, когда был ею арестован — в итоге эти показания попали к чекистам и сыграли роль в том, что в конечном счете Нарбут был расстрелян на Колыме. Зинкевич просто тихо приспособился.

Городецкий отчаянно демонстрировал свою искреннюю приверженность большевизму и прославился знаменитым культурным кощунством — переписал текст оперы «Жизнь за царя» в немонархическом духе. Впрочем, за это кощунство легко было оправдаться – пожертвовав царем он сохранил русское национально-патриотическое содержание оперы. Закончил Городецкий умеренно респектабельным советским поэтом — орденоносцем.

Георгий Иванов и Ирина Одоевцева

Другая форма реакции — полная противоположность, наиболее откровенно выразилась у Георгия Иванова, лучшего из поэтов русской эмиграции и одного из самых близких к Гумилеву в последние годы жизни людей. Эта позиция полного отрицания права Большевизии называться Россией, предельного нигилизма и экзистенциального отчания. Иванов написал самое жуткое во всей мировой поэзии стихотворение, гимн любви к Богу, царю и Отечеству от противного.

Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.

 

Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.

 

Хорошо — что никого,
Хорошо — что ничего,

Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,

Что никто нам не поможет
И не надо помогать.

Наконец была поэзия сопротивления.  Самого реального вооруженного сопротивления. Арсений Митропольский, писавший под псевдономом Арсений Несмелов, считал себя последователем Николая Гумилева.

Арсений Несмелов

Это лучший поэт белого движения, при этом очень острополитический поэт, в этом смысле в чем-то напоминавший советских поэтов, только с обратным знаком. Несмелов

Пели добровольцы. Пыльные теплушки
Ринулись на запад в стукоте колёс.
С бронзовой платформы выглянули пушки.
Натиск и победа! или – под откос.

 

Вот и Камышлово. Красных отогнали.
К Екатеринбургу нас помчит заря:
Там наш Император. Мы уже мечтали
Об освобожденьи Русского Царя…

 

Почему рыдает седоусый воин?
В каждом сердце – словно всех пожарищ гарь.
В Екатеринбурге, никни головою,
Мучеником умер кроткий Государь…

Но конечно Несмелов не был бы замечательным поэтом, если бы писал только такие трогательные белые агитки, «Гренаду» наоборот. У него есть совершенно душераздирающие стихи о цареубийстве, в которых совесть прогрессивного интеллигента, от имени которого ведется повествование, поверяется строго по Достоевскому — слезинкой ребенка.

Мне не жаль нерусскую царицу.
Сердце не срывается на бег
И не бьётся раненою птицей,
Слёзы не вскипают из-под век.

 

Равнодушно, не скорбя, взираю
На страданья слабого царя.
Из подвала свет свой разливает
На Россию новая заря.

 

Мне не жалко сгинувшей державы.
Губы трогает холодный, горький смех…
Лишь гвоздём в груди ненужно-ржавым:
«Не детей… не их… какой ведь грех…»

Самые интересные изменения происходят с лидерами акмеизма — Ахматовой, Мандельштамом и особенно с самим Гумилевым. Они не признают права Большевиков именоваться Россией, то есть той реальностью, которую любит и хранит акмеизм. Соответственно, большая часть тех вещей, которые ценят акмеисты, реально погибла. Но осталась память о них, осталась история, осталось слово. Осталось мужество сопротивляться тому, что Мандельштам назвал «глухотой паучьей».

Поэзия ведущей акмеистской тройки трансформируется в поэзию памяти.

О.Э. Мандельштам

Гумилев, как самый прямолинейный, пишет программное стихотворение «Память». Ребячливый Мандельштам в 1931 пишет дерзкие стихи «Я пью за военные астры» и «С миром державным я был лишь младенчески связан», перечисляя приметы старой Империи и старой русской и европейской жизни, которые остались в его памяти, а память эта превратилась в подлинную его родину.

Поэзия Ахматовой послереволюционных десятилетий тоже преимущественно поэзия памяти, причем порой очень сложной и зашифрованной памяти, как небольшая поэма «Путем всея земли» или знаменитая «Поэма без героя». Отсутствующий в поэме герой, тот, кого нельзя упомянуть, не навлекая доноса в «чека» – это, конечно, сам Гумилев.

Начальные слова поэмы: «А так как мне бумаги не хватило / Я на твоем пишу черновике». Очень часто эта формулировка воспринимается буквально — Ахматова берет черновик Гумилева и начинает на нем выводить слова поэмы.  Конечно, дело не в этом. Ахматова пытается написать так, как мог бы написать Гумилев если бы не был так рано убит. Её сложная, шифрованная, с многоэтажными намеками «Поэма без героя» это письмо на черновике, которым выступает самое загадочное стихотворение Гумилева – «Заблудившийся трамвай».

В конце декабря 1919 на Гумилева  внезапно сходит мистическое откровение. Вот как он описывал это откровение своей ближайшей поэтической ученице Ирине Одоевцевой:

«Я шел по мосту через Неву – заря, и никого кругом. Пусто. Только вороны каркают. И вдруг мимо меня совсем близко пролетел трамвай. Искры трамвая, как огненная дорожка на розовой заре. Я остановился. Меня что-то вдруг пронзило, осенило. Ветер подул мне в лицо, и я как будто что-то вспомнил, что было давно, и в то же время как будто увидел то, что будет потом. Но все так смутно и томительно. Я оглянулся, не понимая, где я и что со мной. Я постоял на мосту, держась за перила, потом медленно двинулся дальше, домой. И тут-то и случилось. Я сразу нашел первую строфу, как будто получил ее готовой, а не сам сочинил.

Я продолжал идти. Я продолжал произносить строчку за строчкой, будто читаю чужое стихотворение. Все, все до конца. Садитесь! Садитесь и слушайте!

Это совсем не похоже на прежние его стихи. Это что-то совсем новое, еще небывалое. Я поражена, но он и сам поражен не меньше меня.

«Это ведь почти чудо», – говорил Гумилев, и я согласна с ним. Все пятнадцать строф сочинены в одно утро, без изменений и поправок.

– Не только поднялся вверх по лестнице, – говорил он, – но даже сразу через семь ступенек перемахнул.

– Почему семь? – удивилась я.

– Семь – число магическое, и мой «Трамвай» магическое стихотворение».

Д. Манцерева. Посвящение Н. Гумилёву. Заблудившийся трамвай

Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы,
Передо мною летел трамвай.

 

Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.

 

Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.

 

Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.

 

И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, — конечно тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.

 

Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?

 

Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят — зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.

 

В красной рубашке, с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.

 

А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!

 

Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла!

 

Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шел представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.

 

Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.

 

И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.

 

Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.

 

И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.

В отличие от прежних стихов Гумилева в которых обстоятельно расставлены вещи, переживания, афоризмы, каждому образу отведено свое четкое место, здесь образы сталкиваются друг на друга, наезжают, цепляются и переплетаются. Это не описание реальности, это поток сознания. Это трансперсональное переживание, где лирический герой одновременно равен себе и больше себя, находится одновременно в разных местах и является как собой, так и не собой.

Однако на образность символистов это совсем непохоже. У тех чаще всего довольно банальные символы — Роза, Звезда, Сияние, отсылаются к мистическим туманам. Гумилев же производит очень тщательное филигранное наслаивание культурных и исторических смыслоообразов на личные биографические ассоциации, так, чтобы одно просвечивало сквозь другое.

Гумилев показывает каким может быть конкретный, синтетический символ. В «Трамвае» в каждую строчку упаковано огромное количество информации и культурных кодов, в несколько слоев. Это ребус, некоторые части которого и по сей день не могут разгадать лучшие филологи – что за старик умер в Бейруте год назад? А ведь наверняка это кто-то конкретный. Но вряд ли мы когда-нибудь уже это узнаем.

В целом «Заблудившийся трамвай» это стихотворение о революции, о потерянности в истории, когда символ прогресса, трамвай, несется через страны и эпохи. История с началом революции сорвалась с рельс и мы метафизически потерялись между эпохами и мирами, утратили правый путь. Жутко и хочется немедленно выйти. «Остановите землю, я сойду» – как говорят сейчас.

Заметим, кстати, что трамвай был образом царской России, где перед революцией шла индустриализация, активно внедрялись и электричество и электротранспорт. То есть это та Россия, которая досталась большевикам, и которую они, сняв с рельсов, двинули неизвестно куда.

Этот трамвай несется к зеленной лавке, где продают отрубленные головы, и палач в красной рубахе – вспомним слова Иннокентия Анненского: «красная рубаха это одеяние палача», – срезает голову и поэту.

Однако почему слова на вывеске гласят именно «Зеленная»?

На Большой Зелениной улице в Петрограде годы их бурного романа жила Лариса Рейснер, теперь соратница Троцкого, жена ревматроса Раскольникова, красная комиссарша и сама участница красного террора. И вот у Гумилева закручиваются жгутом две ассоциации – «Революция – красный террор – гильотина – рубка голов – головы как овощи в корзине – овощная лавка» и «Революция – красный террор – Лариса Рейснер – Большая Зеленина улица – зеленная лавка».

Рассказ о Машеньке, которая умерла, пока герой шел представляться императрице. Здесь тоже сразу несколько смысловых слоев. Во-первых история о том как поэт Державин во время болезни жены Екатерины Бастидон ходил на прием к императрице чтобы заступиться за друга, а жена за время его отсутствия умерла.

Но Катенька после первого прочтения превращается в Машеньку, и на это имя начинают наслаиваться все новые и новые смыслы. Теперь это еще и отсылка к «Капитанской Дочке», повести о русском офицере по среди кровавого бунта. Правда тут происходит инверсия, у Пушкина ходатайствовать к императрице за арестованного Петрушу Гринева ходила как раз Маша Миронова.

Николай Гумилев и Маша Кузьмина Караваева

Наконец завершающий слой чисто автобиографический – Маша Кузьмина Караваева, юная строгая девушка из бежецких родственников Гумилевых, в которую он был трогательно влюблен. Накануне войны она угасла от туберкулеза, стихотворение написано как раз в шестую годовщины смерти Машеньки.

Гумилев припоминает свое собственное представление императрице, тоже уже к тому времени трагически убитой. Некоторые исследователи предполагают, что здесь к имени Машенька подключается еще одна ассоциация — с одной из убитых большевиками великих княжон, Марией Николаевной, с которыми он общался лежа в лазарете в Царском Селе и которым написал стихотворные посвящения, из которых до нас дошло только посвящение Анастасии Николаевне.

Однако именно умершая Машенька Кузьмина-Караваева оказывается в итоге, после переименования героини, главным адресатом этого стихотворения, его Беатриче, поскольку в целом «Заблудившийся трамвай» это конечно «Божественная комедия» в миниатюре (Гумилев был всегда очень увлечен Данте).

Трамвай летит в ад по вехам жизни Гумилева, по рекам – переход через реку Стикс символизирует смерть – Нева, Нил, Сена. И вот начинается Индия Духа, загробный мир. Конечно, Индия здесь – это не Шамбала и Гималаи теософов и прочих оккультистов. Это «Индии» Колумба и конкистадоров, неведомая и открываемая смельчаками земля. Новый Свет.

В этой Индии Духа есть Ад – Зеленная, в которой рубят головы, чистилище – дом умершей Машеньки, и Рай – небесный «Зоологический сад планет» под которым подразумеваются созвездия. И есть представительство Рая здесь, на земле, Исаакиевский собор, твердыня православия.

Исаакиевский собор в начале ХХ века

И здесь в самом визионерском своем стихотворении Гумилев ни на секунду не отходит от своей церковности и монархизма.

Прочитав про “всадника длань в железной перчатке и два копыта его коня” читатель, конечно, решит, что речь о Медном Всаднике, что здесь перед нами отсылка к Пушкину. Собственно так и полагало подавляющее большинство исследователей, а отсюда извлекался соответствующий ассоциативный ряд: маленький человек в столкновении с образом всесильного и бездушного государства, безумие…

Однако если присмотреться к Медному Всаднику, статуе работы Фальконе, то никакой Железной Перчатки мы у нее не обнаружим. У Петра голые руки, как и полагается для статуи, наполненной античными мотивами. А что же за всадника в Железной Перчатке, поднявшего лошадь на дыбы так, что видны два копыта его коня мы можем встретить у Исаакиевского Собора? Догадаться не трудно. Это памятник императору Николаю Павловичу, знаменитому консерватору и антиреволюционеру. Его руки действительно одеты в мощные, очевидные всем рыцарские перчатки.

Гумилев, конечно, знал, какой набор культурных образов тянет за собой фигура императора Николая Павловича. Он и сам был Николаем. И, конечно, выбор именно этого памятника как конечной точки духовного путешествия героя – это вполне определенное идеологическое высказывание. Поездка на безумном революционном трамвае закончится железной рукой императора-антиреволюционера и молебном в Твердыне Православия. Величайшее стихотворение Гумилева оказывается при внимательном прочтении еще более консервативным высказыванием, чем на первый взгляд.

Два всадника у Исаакия и одна Железная Перчатка

Отметим эту кольцевую структуру повествования: путешествие завершается возвращением на Родину, в Петербург, как и положено подлинному духовному путешествию, о чем писал знакомый Гумилева Честертон в своем трактате «Ортодоксия».

В «Заблудившемся трамвае» Гумилев доводит возможности русской поэзии практически до абсолюта. Предложенная им техника конкретного синтетического символа, так сказать русская игра в бисер с элементами русской рулетки, будет усовершенствована Ахматовой и Мандельштамом, а через них определит всю дальнейшую русскую поэзию.

Именно таким, в конечном счете, оказался ответ главных светил символизма на тот факт, что их прежний мир исторической России, русской культуры, мировой культуры, нормальной русской жизни, был насильственно убит, насильственно уничтожен. Территорией сопротивления становится слово, становится память. Именно в ней все остается по-прежнему. Слова начинают играть роль шифров, отсылающих к глубинам памяти, к тому, что уничтожено, но все-таки надо сохранить.

Слова начинают значить больше, чем просто обозначения вещей, поскольку самих вещей теперь нет, остались идеи вещей, память о вещах, уничтоженных революционной катастрофой.

Слова значат теперь больше, чем раньше — теперь это сгустки энергии, которые удерживают мир от окончательного разрушения или способны его восстановить. И Гумилев это прекрасно осознает. За полгода до «Трамвая» он пишет программное «Слово».

В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо Свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.

 

И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине…

 

Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангельи от Иоанна
Сказано, что слово это Бог.

 

Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества,
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.

Это стихотворение может показаться почти отречением от акмеизма, ведь оно осуждает ограничение слова скудными пределами естества. Однако, что противополагается этой скудности? Не мутная неопределенность символизма, а созидающая действенность библейского слова – боговдохновенного и несущего в себе откровение.

Прежний ад нам показался раем
Дьяволу мы в слуги нанялись
Оттого что мы не отличаем
Зла от блага и от бездны высь.

Первоначально, как видим, Гумилев сделал прямой выпад против символизма и декадентства, но в окончательном варианте эта строфа была опущена.

Главный смысл стихотворения – слово не потому больше естества, что оно отсылает к мистическим туманам, а потому, что за ним стоит Бог, который и произнес это слово и наполнил его Своей божественной энергией. Это властное, владычнее слово.

И здесь еще одна разгадка того, почему Гумилев остался в Петрограде и занимался словом, а не ушел на фронта гражданской войны. Он ощущал свое призвание сокрушить большевиков Словом. Не пропагандой, а именно тем властным словом, которое разрушает города и останавливает солнце.

Он пытается использовать магию своего слова как оружие и вступает с «музыкантами революции в борьбу за русскую поэзию, которая и закончилась для него мученической смертью.

 

Заговор поэтов

В большевистском Петрограде отчетливо понимали, что Гумилев находится в сердцевине реального и, пожалуй, более страшного, чем офицерский антисоветского «заговора» – заговора поэтов. Причем в он бросал вызов советской власти не только в литературном, но и в организационном смысле.

Из Москвы прислали пролеткультовскую поэтессу Надежду Павлович, которая создала Петроградское отделение Союза Поэтов во главе с музыкантом революции Блоком. Союз должен был проводить большевистскую линию в петроградской литературной жизни. Начали проводиться поэтические вечера, на которых в стихах воспевалось убийство цесаревича Алексея.

«Гумилёвцы» на перевыборах сменили президиум, выгнав коммунистических поэтов взашей и избрав своего учителя. А в 1921 году Гумилев уже был избран председателем петроградского Союза поэтов.

Николай Гумилев и Александр Блок на юбилее издательства Всемирная Литература

Александр Блок, который уже так увязал себя с советской властью, что деваться было некуда, воспринимал восхождение Гумилева крайне болезненно, хотя тот был с ним крайне уважителен, как с живым классиком. У начинающего сходить с ума революционного наркомана все вокруг начинает окрашиваться в цвета «Заговора Гумилева».

21 октября 1920 года, он пишет о вечере Союза поэтов где выступал Мандельштам: «Верховодит Гумилев — довольно интересно и искусно. Акмеисты, чувствуется, в некотором заговоре, у них особое друг с другом обращение. Все под Гумилевым». «В феврале меня выгнали из Союза поэтов и выбрали председателем Гумилева».

Некоторые интерпретаторы дневников Блока даже утверждали, что эта фраза об изгнании вытекает из предыдущей, о походах делегации во главе с Блоком «губчека». Появилась теория, что Блок прямо донес в чека на Гумилева. Это конечно домысел, но что скатывающийся в безумие Блок вышел на тропу войны с Гумилевым — несомненно.

Он садится за статью против акмеизма и Гумилева с названием «Без божества, без вдохновенья». В статье Блок последовательно пытался представить акмеизм не национальным и консервативным явлением русской литературы, каковым он в действительности был, а «заграничной штучкой». Её финал был воспринят многими почти как донос и призыв к разгрому акмеистов:

«Если бы они все развязали себе руки, стали хоть на минуту корявыми, неотесанными, даже уродливыми, и оттого больше похожими на свою родную, искалеченную, сожженную смутой, развороченную разрухой страну! Да нет, не захотят и не сумеют; они хотят быть знатными иностранцами, цеховыми и гильдейскими; во всяком случае, говорить с каждым и о каждом из них серьезно можно будет лишь тогда, когда они оставят свои «цехи», отрекутся от формализма… и станут самими собой».

Пройдет пятнадцать лет и требования «отречься от формализма» станут главными в сталинском культурном терроре против всех, кто не укладывался в рамки «социалистического реализма».

Статья Блока, впрочем, тогда не вышла. А 7 августа впавший перед смертью в помешательство поэт разбил бюст Аполлона (со времен издания знаменитого журонала – своего рода символа акмеизма) и вскоре скончался, так и не выпущенный советской властью заграницу для лечения. К этому моменту Гумилев уже был арестован. Мы не знаем кому и какие еще сигналы посылались в Москву из окружения Блока, но у возникает стойкое ощущение, что борьба на поэтическом фронте сыграла гораздо большую роль в убийстве большевиками Гумилева, чем крайне вялая информация о его участии в подпольной организации.

Митинг на линкоре в восставшем Кронштадте

Политическое оживление в Петрограде наступило в марте 1921 года, когда начались сначала забастовки рабочих против доведшего до голодухи военного коммунизма, а затем на поддержку рабочих выступили краснофлотцы в Кронштадте. Гумилев лично переодевшись ходил агитировать рабочих. Хотя он утверждал, что говорить с ними тяжело, но завод, на которым он выступал, забастовал и вышел на улицу. А в Кронштадте бунтовали те самые моряки, которым он раньше читал стихи про «портрет моего государя».

Несколько дней теплилась надежда, что, может быть, народная стихия сделает то, чего не сумели сделать белые армии – свергнет большевиков. Гумилев сочинял какие-то политические прокламации и намеревался их распечатать, используя полученную от подпольщиков типографскую ленту.

Однако последовала стремительная и чрезвычайно кровавая расправа над кронштадтцами, возглавленная Троцким и Тухачевским, а Ленин оперативно вел в стране НЭП и дал русскому мужику немного подкормиться, разменяв экономические уступки на политическую власть большевиков. В Петрограде начались массовые зачистки чекистами неблагонадежных. Гумилев понимал, что ему грозит смертельная опасность. Он делился с Ахматовой, что, если бы не ответственность за большую беззащитную семью, он бы ушел в Финляндию, но такой возможности не было.

Сергей Колбасьев

Очень кстати пришлась возможность поехать на Юг, на Кавказ и в Крым под покровительством начальника морских сил советской России адмирала Немица. Там Гумилев подружился с Сергеем Колбасьевым – поэтом, моряком, поклонником джаза и экзотики. Это он «капитан водивший канонерки», из стихотворения «Мои читатели».  Колбасьев предложил издать в военной типографии какой-нибудь сборник Гумилева и тот быстро создал из не оконченного цикла «Географии в стихах» сборник «Шатер», посвященный Африке. Это была последняя вышедшая при жизни его книга. «Огненного столпа», вершины своей поэзии, он уже отпечатанным не увидел.

Яков Блюмкин

На обратном пути из Крыма в Москве к Гумилеву подошел человек и представился «А я Блюмкин». Он третьим попал в перечень «Моих читателей». Легендарный чекист эсер, 6 июля 1918 убивший германского посла Мирбаха был своего рода героем, ведь многие считали, что этот теракт был направлен против похабного Брестского мира, унизившего и расчленившего Россию. На самом деле Мирбаха убрали потому, что он начал настраивать кайзера против Ленина и предлагал немцам прекратить поддержку большевиков и сменить их на монархистов, и не случайно Блюмкин не был за свое преступление наказан. И тогда, и позднее он выполнял в ЧК работу чрезвычайно наглого и артистичного провокатора, тесно связанного с Троцким. Появление этого провокатора рядом с собой Гумилеву следовало воспринять как знак того, что чекисты начинают его пасти.

Владимир Таганцев

В Петроград Гумилев вернулся тогда, когда уже был арестован профессор-почвовед Владимир Таганцев, одним из тех, с кем он был связан по большевистскому подполью. Таганцев под давлением Агранова раскололся, начал ездить с чекистами в машине, указывая им те дома, где не запомнил точного адреса. Гумилева он, впрочем, всячески старался выгородить.

Погибли, отстреливаясь от чекистов, представители генерала Юденича полковники Герман и Шведов, с которыми Гумилев был тесно связан. В Петрограде появился зловещий спецуполномоченный ВЧК Яков Агранов, явно с установкой сделать что-то такое, что навсегда раздавит и запугает антибольшевистски настроенную  интеллигенцию.

Однако Гумилев вел себя на удивление отважно за три дня до ареста он предложил историку Борису Сильверсвану стать членом подпольной пятерки взамен арестованных. При этом Гумилев гарантировал, что его никто не выдаст. «Членов пятерки знаю только я», подчеркивал поэт.

3 августа его арестовали. Единственный вопрос, который он при этом задал: «Могу ли я взять с собой «Илиаду»?

Протоколы допросов Гумилева производят странное впечатление. Видно, что поэт стремится преуменьшить свою роль в деле Таганцева, а чекистов почему-то не очень интересует более точная информация. Фото из дела говорит со всей определенностью, что Гумилева били, но никаких имен, того же Сильверсвана, он не назвал. В итоге заключение чекистского следователя по делу Гумилева уложилось в три абзаца:

«В своих показаниях гр. Гумилев подтверждает вышеуказанные против него обвинения. Виновность в желании оказать содействие контрреволюционной организации Таганцева, выразившееся в подготовке кадра интеллигентов для борьбы с большевиками и в сочинении прокламаций контрреволюционного характера, признает. Своим показанием гр. Гумилев подтверждает получку денег от организации в сумме 200 000 рублей для технических надобностей… Виновность в контрреволюционной организации гр. Гумилева Н.С. на основании протокола Таганцева и его подтверждения вполне доказана».

Всем было понятно, что такая незначительная связь с «контрреволюционной организацией» такого значительного и известного человека как Гумилев, никак не может служить основанием для расстрела. А более серьезный уровень деятельности Гумилева, его собственная деятельность как организатора подпольщиков, как показывает рассказ Сильверсвана, чекистов не заинтересовала, они даже не начали его копать, удовлетворившись отговоркой, что никакого конкретно он не имел в виду.

Яков Агранов. Организатор дела Гумилева

Вопрос – почему? Привязка к таганцевской организации была нужна только для легитимации убийства поэта, в то время как само решение об убийстве было принято на совсем других основаниях. Причем это было не только общее стремление запугать интеллигенцию, о котором часто говорят исследователи. Это было стремление убить именно того конкретного поэта, который стоял на пути утверждения «пролетарской литературы».

Когда по просьбе жены Горького Марии Андреевой нарком просвещения Луначарский позвонил Ленину уже совсем накануне расстрела, тот выслушал короткий ответ, который пересказал так: Ильич говорит, мы не можем целовать руку, поднятую против нас. Иными словами, поэта Николая Гумилева убил лично Владимир Ульянов (Ленин). Просто константируем это как факт.

Достоверного о расстреле Гумилева известно крайне мало. Георгий Иванов пересказывал слова связанного с чекистами поэта-футуриста Боброва: «Знаете, шикарно умер. Я слышал из первых уст. Улыбался, докурил папиросу… Даже на ребят из особого отдела произвел впечатление… Мало кто так умирает».

И тогда повеет ветер странный —
И прольется с неба страшный свет,
Это Млечный Путь расцвел нежданно
Садом ослепительных планет.

 

Предо мной предстанет, мне неведом,
Путник, скрыв лицо: но всё пойму,
Видя льва, стремящегося следом,
И орла, летящего к нему.

 

Крикну я… Но разве кто поможет, —
Чтоб моя душа не умерла?
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела.

 

Поэт былого и грядущего

Гумилева убивали, конечно, не как человека, связанного с антибольшевистским подпольем. Его уничтожали как единственную и несокрушимую каменную стену на пути превращения русской поэзии в «советскую». Убивали гения, о котором все знали, что в его устах слова «Бог», «Царь», «Россия», «честь», «долг» не побрякивают разменными пятачками, а звенят медными литаврами. И сам Гумилев это отлично понимал и, хотя мечтал прожить до девяноста, все-таки шел на смерть вполне сознательно.

Не спасешься от доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Но молчи: несравненное право —
Самому выбирать свою смерть.

Он не напрашивался на расстрел, но и не пытался купить себе жизнь – не выдал никого из своей подпольной пятерки, не умолял о милости. Он знал, что его смерть, гордая и неуступчивая, станет тем камнем на дороге, об который споткнется Красное Колесо и на этом колесе появится крохотная трещинка. Потом еще одна, еще одна…

И вот сегодня стихи Гумилева звучат на школьных утренниках и поэтических вечерах, на патриотических концертах и военных реконструкциях событий Первой мировой войны. Его написанное в 1914 году «Наступление» стало одним из величайших военно-патриотических стихотворений в нашей литературе.

Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.

 

Но не надо яства земного
В этот страшный и светлый час,
Оттого что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.

 

И залитые кровью недели
Ослепительны и легки,
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.

 

Я кричу, и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь,
Я, носитель мысли великой,
Не могу, не могу умереть.

 

Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей.

 

И так сладко рядить Победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.

Гумилев окажется неожиданно актуальным поэтом, говорящем именно о том, что сегодня важно и интересно русскому человеку, вставшему в рост и расправившему плечи. Престиж Гумилева как поэта с годами растет всё больше, несмотря на все кривляния и попытки объявить его «второстепенным поэтом. Именно с ним, а не с безумным музыкантом революции блоком или коррумпированным горлопаном Маяковским хочется ассоциировать себя в русской поэзии Серебряного века.

Гумилев невероятно важен и так сказать для «чистой литературы». Именно его стихи были «черновиком» той «поэзии памяти», поэзии сложных синтетических символов с глубочайшей исторической, культурной и контекстной кодировкой. Всё это вышло из «Заблудившегося трамвая» как из гоголевской шинели.

Николай Гумилёв и Анна Ахматова. Художник Александр Емельянов

Но это еще не предел гумилевской славы. Поэт мужества и чести стоит на границе не только русского, но вселенского признания. Почти покинувшее Россию, будем надеяться, Красное Колесо, теперь катится оставляя красные и черные следы по всему миру. Теперь принято стыдиться мужественности. Теперь принято скрывать женскую красоту. Теперь принято оплевывать любое отечество, любую нацию и любой патриотизм. Слово Бог теперь так же неполиткорректно, как и слово «негр».

Но все-таки не все в мире хотят сходить с ума, как не все хотели сходить с ума сто лет назад в России. Я думаю, именно Гумилеву предстоит стать поэтом всемирного сопротивления новому революционному безумию. Поэтом, не принимающим постмодернистского словоблудия и политкорректного двоемыслия, поэтом мужественности, воспевающим женскую красоту, поэтом консерватизма и верности традиции, поэтом любви к нации и веры в Бога.

Поэт веры, чести и мужества Гумилев будет еще одним великим словом, которое России суждено сказать миру.

Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но всё в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.


Что читать о Николае Гумилеве:

Зобнин Ю.В. Николай Гумилев. Слово и Дело. М., Эксмо, 2016

Степанов Е.Е. Поэт на войне. Николай Гумилев 1914-1918. М.: Прогресс-Плеяда, 2014

Одоевцева, Ирина. На берегах Невы. М., Художественная литература, 1988

Н. С. Гумилёв: pro et contra. СПб., 1995

Доливо-Добровольский А.В. Семья Гумилевых. Книга 1. Николай Гумилев. Поэт и воин; Книга 2. Николай Гумилев. Поэт, путешественник и историк. М., Фонд «Отечество», 2008

Оставить комментарий

9 − 7 =

Вы можете поддержать проекты Егора Холмогорова — сайт «100 книг»

Так же вы можете сделать прямое разовое пожертвование на карту 4276 3800 5886 3064 или Яндекс-кошелек (Ю-money) 41001239154037

Большое спасибо, этот и другие проекты Егора Холмогорова живы только благодаря Вашей поддержке!