Эдмунд Бёрк. Размышления о революции во Франции
Эдмунд Бёрк. Размышления о революции во Франции. Лондон, 1992
«Благодаря нашему угрюмому сопротивлению новшествам, благодаря холодной вялости нашего национального характера, мы все еще несем на себе клеймо наших предков… Вместо того, чтобы выбросить вон все наши старые предрассудки мы нежно лелеем их и, к еще большему для себя позору, лелеем их именно потому, что они – предрассудки, и чем дольше они просуществовали, чем распространенней они были, тем более они нам дороги…» — с этого восторженного гимна истинному английскому ретроградству, написанного Эдмундом Бёрком, началась история английского консерватизма, да и всего европейского консерватизма, как интеллектуального течения в целом.
Разумеется, литература, отвергавшая дерзкие социальные перемены во имя традиции, существовала и прежде. На несколько лет ранее Бёрка князь Михаил Щербатов сочинил памфлет «О повреждении нравов в России», так же проникнутый духом консервативного интеллектуализма, хотя памфлет этот и остался еще долгое время не опубликованным. Но только британскому мыслителю удалось снабдить консерватизм целостной теорией, приобретшей трансграничный характер, одинаково легко прививавшейся и в Германии, и во Франции, и в Испании, и в России. Хотя в России влияние Бёрка было наименьшим и опосредованным германскими источниками — в трудах шишковцев, славянофилов, даже катковцев (при всем англоманстве Михаила Никифоровича) невозможно найти цитат из произведений автора «Размышления о революции во Франции».
Первым изданием работ Бёрка на русском языке мы обязаны поздней советской власти, когда в 1979 году был опубликован трактат по эстетике “Философское исследование о происхождении наших идей возвышенного и прекрасного”. А перевод основного сочинения Бёрка — «Размышления» до сих пор не вышел в России полностью — в 1992 году в Англии было издано единственное полное русское издание этого труда и, разумеется, просочилось в Россию в критически малом количестве экземпляров. В России же вышел лишь сокращенный перевод, напечатанный издательством “РУДОМИНО”. Кроме того, Леонид Поляков издал ряд других работ Бёрка “Правление, политика, общество” (М.: «КАНОН-пресс- Ц», «Кучково поле», 2000), в частности его речь перед избирателями о том, что они его избрали не как исполнителя своей воли, а как человека которого облекли доверием поступать в парламенте по его уму и его личной совести.
Лишь с начала нового тысячелетия влияние Бёрка в России становится ощутимым — движение «младоконсерваторов» являлось куда более бёркианским, нежели «новым правым» в континентально-европейском смысле, а памфлет «Контрреформация» может показаться небесталанным переложением ключевых бёркианских идей. Бёрк в современной России — актуальный и влиятельный автор.
Однако вопрос — к какому Бёрку мы обращаемся? К Бёрку либеральных учебников политологии, в которых он предстает вождем партии умеренного прогресса в рамках законности, который не отрицает революций, не проповедует божественной прерогативы королей, отстаивает буржуазную свободу, однако требует, чтобы изменения производились медленно и постепенно?
Гипноза этой куцей характеристики Бёрка не избежал даже Александр Дугин, в своей «Философии политики» описывающий консерватизм Бёрка как «нефундаментальный» в противоположность идеям Жозефа де Местра или Адама Мюллера (что довольно парадоксально, поскольку Мюллер является последователем Бёрка). В эпоху всеобщей моды на «консервативную революцию» и «восстание против современного мира» умеренность и аккуратность Бёрка казались разным формациям наших политических большевиков (то есть якобинцев) слишком унылыми…
Однако имеет ли этот либерально-консервативный Бёрк отношение к подлиннику? На первый взгляд — да. Мы же все знаем, что Эдмунд Бёрк был убежденным либералом-вигом, который боролся с консерваторами-тори, поддерживал американскую революцию, а когда столкнулся с революцией французской — то ли резко испугался, то ли продал свое перо монархии, и объявил настоящий литературный крестовый поход против революционной Франции во имя английской конституции с её постепенностью, естественной преемственностью учреждений и системой сдержек и противовесов.
В Бёрке, как считается, нашел наиболее полное выражение английский национальный характер и политический дух разумного конституционализма, идея эволюции против революции.
Все бы хорошо, но только англичане XVIII века совершенно не были в курсе, что они консервативны, что они не любят изменений и почитают традиции, что они держатся за предрассудки и гордятся своей предубежденностью. Возьмите любого из классических британских авторов XVIII века — Болингброка, Юма, Честерфильда, Свифта, Стерна, и вы не обнаружите у них ничего от того, что впоследствии будет считаться «природным английским консерватизмом». Напротив, это скептики, вольнодумцы, ироники, к тому же убежденные, что «в Париже это лучше». Англия XVIII века была страной самых бурных перемен в мире — в ней развивались литература и пресса, делались новые научные открытия и изобретения, вершилась промышленная революция. Во всем царил дух здорового утилитаризма, ограничивавшего доктринерство философов и глубоких экономов.
Но всерьез гордиться предубеждениями? Любой англичанин хорошего тона высмеял бы такую доктрину как слишком экзотичную. Да и национальная история не давала для этого никаких оснований. Британия была страной победившей революции, пришедшей на смену реставрации, пришедшей на смену революции цареубийственной, пришедшей на смену Реформации, пришедшей на смену кровавой гражданской войне роз…
«Мы не утратили великодушия и достоинства, отличавших нас в XIV веке» — пишет Бёрк. Вот только на престоле с начала XIV века сменилось 5 династий, свергнуты и кроме одного убиты были 6 королей (а считая с задушенным в Тауэре принцем и девятидневной королевой — и все 8). Смешно говорить о противоположности консервативной Англии «ветреной» Франции, где весь тот же период правила одна и та же династия Капетингов с минимальными разветвлениями, ни один король не был свергнут, и лишь двое пали от рук убийц — католических фанатиков.
В эпоху до Бёрка английский консерватизм показался бы дурной шуткой. Эдмунд Бёрк его не выразил, а, в известном смысле, выдумал. И сделал это так удачно и талантливо, что сформулированный в его манифесте стереотип национального характера стал самовосприятием англичан и основой английского стиля XIX столетия. Бёрк оказался пророком для того сцепления разнородных культурных явлений, которые и составили основу британского консервативного стиля — дендизм, романы Джейн Остин, и уникальный период замедлившегося времени «викторианства», который и сделал миф о британском непременном консерватизме само собой разумеющимся. Труды Бёрка — великолепного стилиста, щедро сыплющего афоризмами и саркастическими инвективами, патетическими призывами и нравоучениями были известны всем и подводили под этот консервативный стиль добротный идеологический фундамент. Формирование Бёрком английского консерватизма может по праву служить одним из лучших примеров того, что Эрик Хобсбаум называл «изобретением традиций».
Достойно удивления то, что никакого запроса в британском обществе 1790 года на консерватизм и контрреволюционную риторику не существовало. Англичане искренне радовались, что Франция пошла по тому же революционному пути, что и они сами — преследует католические суеверия, ограничивает власть монархов. Не только классические виги, но и те, кого мы сегодня называем «тори», хотя сами они себя тори не считали — последователи Уильяма Питта Младщего, смотрели на парижские события в высшей степени благожелательно. Книга Бёрка против французской революции, опубликованная задолго до сентябрьских убийств, казни короля, революционного террора казалась в Лондоне раздуванием из мухи слона. Бёрк фактически насильно заставил большую часть лондонского света возненавидеть французскую революцию, начать действовать против нее, разжигал крестовый поход и, в конечном счете, — мировую войну, длившуюся четверть века, в которой революционная Франция в итоге надорвала силы.
Зачем же Эдмунду Бёрку, вигу, убежденному либералу и другу Чарльза Джеймса Фокса (с которым они возненавидели друг друга именно из-за расхождения в оценке событий во Франции) это понадобилось? Всё дело в том, что Эдмунд Бёрк не был англичанином. Он был ирландцем. Его мать была католичкой, а его собственное англиканство было скорее карьерным, чем искренним. До сих пор не известно, по какому обряду был заключен его брак и покрыто тайной его последнее причастие. Всю жизнь озлобленная пресса рисовала Бёрка на карикатурах в иезуитской сутане — и в этом была известная правда. Бёрк был искренним националистом и патриотом, но националистом и патриотом ирландским, защищавшим свой народ и его веру от поползновений тех, чьим политическим соратником он был всю жизнь — английских вигов (сущностью вигизма была не та или иная политическая доктрина, а бескомпромиссный протестантизм).
«Славная революция» 1688 года была началом эры невыносимых страданий для ирландских и английских католиков и ирландского народа. Бёрк не мог не понимать, что парижская революция 1789 и в самом деле была в главном продолжением английской, а атаки просвещенцев на католические «суеверия» были логичным продолжением атак пуритан, что разграбление монастырей во Франции преемствовало разграблению монастырей в Англии. Что, по сути, он имеет дело с единым врагом.
И здесь мы не можем не восхититься великолепной техникой идеологической манипуляции, продемонстрированной Бёрком. Пользуясь своим не только всебританским, но и общеевропейским престижем публициста, он стравливает двух врагов, перетягивая одного из них на свою сторону, он противопоставляет Славную Революцию и взятие Бастилии, он формулирует миф об английском естественном традиционализме, противопоставленном французскому рационалистическому утопизму. Он восславляет любовь к предрассудкам и терпимость к суевериям как английскую добродетель. Он сплетает настоящий лавровый венок анти-революции и контр-революции, вплетая в него, в том числе, и английскую революционную традицию, перетолковываемую теперь как не-революционная.
Не случайно, что композиционным центром трактата Бёрка оказалось пространное обличение конфискации церковной собственности, устроенной революционерами. Можно было вообразить, с какой гаммой чувств английские лорды и сквайры, чьи предки сами обогатились на конфискации монастырских земель времен Реформации, читали восхваление Бёрком трудолюбивой монашеской братии, вносящей в мир куда меньше суеверий и куда больше благ, чем «доктора прав человека».
“Суеверие, кое созидает, более сносно, нежели то, которое разрушает; суеверие, которое украшает страну, лучше того, которое его обезображивает; обогащающее суеверие предпочтительней того, которое грабит; легче мириться с суеверием, раздающим мнимые благодеяния, нежели с тем, которое поощряет подлинную несправедливость; суеверие, которое заставляет человека отказывать себе в законных удовольствиях, терпимее того, которое побуждает его принуждать к самоотречению других, вырывая у них последние крохи”.
Из этого «гимна суеверию» (читай католической и вообще древней христианской традиции) Бёрк выводит настоящую доктрину «антипросвещения», отрицая самодостаточность, самовластие и суверенность человеческого разума, порывая с возникшей в XVII – XVIII вв. иллюзией, что индивид сам по себе достаточно умен, чтобы отдавать себе отчет в целях и последствиях своих действий, самостоятельно разбираться в большинстве возникающих перед ним житейских ситуаций и принципиальных проблем. Человеческий ум слаб — такова правда жизни.
Но слабость человеческого ума – не повод оставлять его без защиты и поддержки. Бёрк – категорический враг либерального социального дарвинизма, который в конце ХХ века осмелится объявить себя «консерватизмом». Вся сложная система общественных институтов и принятых в обществе суждений — «предрассудков» — нацелена именно на то, чтобы предоставить человеку подпорки, заемный разум, там, где он в силу возраста, неопытности или глупости лишен своего.
«Предрассудок есть религия слабых умов» — говорит Бёрк. Иными словами, предрассудки есть единственный род ума, доступный тем, чей личный ум слаб. Иметь предрассудки для таких умов является единственным способом приобщиться к умственной сокровищнице, накопленной тысячелетиями. Человек может быть дураком, но предустановленные социальные фреймы работают независимо от глубины и скорости его интеллекта. В этой защите слабых умом невозможно не увидеть еще один отголосок ирландской темы Бёрка — большинство его любимых соотечественников были необразованны, плохо отесаны, по-мужицки туповаты, но отнюдь ничуть не менее любимы Бёрком, который всегда подчеркивал необходимость для каждого человека быть верным своему «малому отряду».
И в другом месте: «Предрассудок превращает добродетель в привычку… Посредством предрассудка долг делается частью человеческой натуры». Иными словами, предрассудок есть не только социальный ум, но и соборная нравственность. Эта защита Бёрком предрассудков особенно актуальна сегодня, когда в нашем мире началась настоящая оргия толерантности, связанная со всеобщим принудительным избавлением от предрассудков: национальных, религиозных, гендерных, этических. «Я не желаю за счет насильственного насаждения терпимости оказаться замешанным в величайшей из всех возможных нетерпимостей» — отмечал Бёрк с обычным для него пророческим предвидением.
Тот идеал, который противопоставляет Бёрк произвольному прожектерству французских революционеров, он соотносит с английской конституцией. Но это, конечно, чисто пропагандистский прием — Бёрку хочется, чтобы англичане узнали себя в рисуемом им образе и соотнесли себя с ним. На деле же его государство традиции принципиально отличается от утилитаристской Англии XVIII века.
Государство сотворено Богом для того, чтобы содействовать совершенствованию человека. По сути, оно – главный источник необходимых человеку благ, достигаемых через союз и соработничество умерших, живых и будущих поколений. Бёрковская концепция общественного договора радикально разрывает с наследием Гоббса, представляя общество не столько как прекращение войны, сколько как орудие стяжания блага. «Это партнерство, относящееся до всей науки, всего искусства, любой добродетели, любого совершенства. И поелику цели такого партнерства не могут быть достигнуты за много поколений, оно становится партнерством не только между живущими, но и между теми, кто жив, теми, кто умер и кто еще не родился».
Во многом общественный договор по Бёрку есть лишь продолжение Завета между Богом и человеком. «Лишь одна из статей великого первозданного договора вечного общества, связующего низкую природу с высшей, соединяющего видимый и невидимый миры, сообразно установленному договору, утвержденному ненарушимою клятвою, на коей держится все физическое и нравственное естество каждого рода на предназначенном ему месте».
Общественное благо есть лишь частная форма космического движения к благу, заповеданному Творцом. Здесь у Бёрка неожиданно начинают звучать ноты «космической литургии» византийского богословия. А его консерватизм подчинен принципу сохранения материи и энергии. Именно такой парадоксальный аргумент он приводит, возражая против революционных конфискаций монастырских имуществ.
«Политик, дабы совершить великое, ищет силы — того, что наши механики именуют энергией… В монашеских объединениях была найдена великая энергия для приведения в действие механизма политических благодеяний. Были здесь доходы, направленные на благо общества, были люди, от своего отрекшиеся и преданные лишь общественному благу, не имевшие иных привязанностей, кроме общественных уз и общественных принципов, люди, не способные превратить общественное имущество в личное богатство, люди, отказавшиеся от собственных интересов (даже скупость их была обращена на благо общине), для коих личная бедность была честью, а внутреннее повиновение заменяло свободу. Напрасно будем мы искать чего-либо подобного, когда возникнет у нас в нем нужда, — ветру нет закона, он дует, куда пожелает. Монашеские объединения были плодом духовного восторга, орудием мудрости… Уничтожение любой энергии, свободно произрастающей из творческих способностей человеческого ума, почти равносильно в сфере нравственной разрушению движущих свойств тел в сфере материальной. Это все равно что разрушить взрывчатую силу пороха, или силу пара, силу электричества или магнетизма…».
История для Бёрка — свободное возникновение творческих энергий и порывов, которые большой государственный ум должен суметь приспособить к созиданию общего блага. Приспособить, а не разрушать. Здесь в Бёрке натуралист XVIII века противостоит рационализму века XVII, человек-практик промышленной революции доктринерам «Энциклопедии». И тут в Бёрке, пожалуй, и впрямь есть нечто британское.
Сохранение созидающих благо сил Бёрк видит в механизме наследования. Именно наследование, преемственность создают возможность накопления любого блага, а прерывание наследственности, разрушение, попытка сносить «до основания а затем» есть чистая растрата материального и нравственного капитала.
«Люди не станут думать о своем потомстве, если оно, в свою очередь, не будет оглядываться на предков… Идея наследия питает собой надежный принцип передачи, отнюдь не исключая принципа совершенствования. Идея эта оставляет простор для приобретения нового, но она обеспечивает сохранность приобретенного… Политические установления, богатство и дары Провидения все они сходным образом передаются нам, а затем от нас далее. Наша политическая система пребывает в четком соответствии и симметрии с мировым порядком — промышлением изумительного разума в великом таинстве воплощения рода человеческого целое не бывает старым, или среднего возраста, или молодым, но пребывает в состоянии неизменного постоянства, продолжая свое движение по разнообразным путям, в извечной смене упадка, умирания, обновления и движения вперед…».
Мы видим у Бёрка совершенно «недарвиновское» понимание жизни как потока наследования — недарвиновское потому, что оно не подчинено принципу борьбы и выживания «приспособленных», а напротив базируется на солидаризме, взаимопомощи и взаимоподдержке поколений.
Проекция этого принципа в социальные установления порождает образ социальной жизни как торжественной литании во славу предков.
“От того, что мы в любом важном поступке ощущаем подле себя присутствие предков, память о коих для нас священна, дух свободы, ведущий сам по себе к беспорядкам и излишествам, умеряется сам по себе благоговейной торжественностью. Мысль о нашем благородном происхождении преисполняет нас чувством привычного природного достоинства, предотвращающего наглость выскочек… Таким образом наша вольность становится благородной свободой. Она приобретает вид внушительный и величественный. За нею стоит вереница блестящих предков. У них свои гербы, свои знамена, своя галерея фамильных портретов, свои надписи на монументах, хроники и титулы».
Все славное, благородное, героическое, отважное, мужественное, возвышенное, как бы размещается Бёрком в едином гербовом зале традиции, куда каждое поколение вносит новое, но откуда ничего не выносится и уж тем более немыслим нигилистический разгром, сбрасывающий прошлое с корабля современности. Бёрк – наверное, самый антинигилистический автор в истории европейской мысли… С той же неумолимой точностью, с которой рационалистическая погоня просвещенцев за «гадиной» суеверия дабы её раздавить порождала в итоге смерть Бога и торжество нигилизма, ориентация Бёрка на теплую живую вселенную и защита дружеской силы предрассудка, защищающей слабых, рыцарства, защищающего слабых же, памяти о предках, делающей нас сильнее, обогревала мир европейской мысли теплым ламповым светом, рассеивая тьму холодных немых пространств рационализма.
В конечном счете, политический успех Бёрка превзошел все ожидания — Англия энергично вступила с революционной Францией в войну и при Ватерлоо закончила её безоговорочной победой (сопровождавшейся началом века английской гегемонии), а католики в Англии получили существенные послабления, вплоть до дарования избирательных прав. В рамках принятой обществом беркианской доктрины их «суеверия» были признаны менее опасными, нежели гонящий католиков Франции воинствующий атеизм просвещенцев. Не досталось ничего хорошего только любимой Бёрком Ирландии — через год после его смерти там вспыхнуло якобинское по духу, ориентированное на Францию восстание, ответом на которое была волна жесточайших английских репрессий. Но и тут Бёрк угадал — он воевал с революцией, распространяющиеся миазмы которой принесли его любимой Ирландии только горе.
Эдмунд Бёрк был не плоским «либеральным консерватором», каким его обычно изображают в учебниках, а настоящим консервативным революционером, одним из самых успешных в истории. Ему удалось использовать казус французской революции для масштабной идеологической революции в Англии, превратившей британский консерватизм в своеобразного оппонента французскому радикализму. Ему удалось сформулировать доктрину, заточенную против постпротестанского рационализма и утопизма и, тем самым, запустить процесс консервативной идеологической революции в Европе. С выходом «Размышлений» Бёрка безраздельному господству просвещенческой идейной парадигмы пришел конец.
Что актуально из наследия Бёрка в сегодняшней России? Прежде всего, пожалуй, данный им четкий и недвусмысленный ответ на вопрос: «Что мы консервируем?». Наследники революционного нигилизма чрезвычайно любят подначивать русских консерваторов вопросом: «А что вы, собственно, консервируете?», указывая, что живых традиций и институтов старой России не осталось, а из более-менее живого и пригодного к консервированию оказываются только Сталин да Брежнев, то есть глубоко антитрадиционные, в сущности, явления позднего модерна. Мол, в России сохранять попросту нечего, — утверждают они не без гордости, поскольку сами приложили к этому руку. Либо вымышленный «хруст французской булки», либо натуральный хруст нарезного батона — «жрите что дают».
Бёрк дает на это в «Размышлении» исчерпывающий ответ, показывая французам, что даже если они не принимают наследия последнего периода, упадочной эпохи Регентства и Людовика XV, они всегда могут обратиться к древности, чтобы обрести в ней устойчивость и живую традицию.
«Ваши права, хоть и нарушенные, не изгладились из памяти. Ваша конституция, покуда вы были ее лишены, успела обветшать, однако у вас все же оставалась часть стен и все основание благородного древнего замка. Вы могли починить эти стены, вы могли бы возвести новое строение на этом древнем основании…
Вы обладали всеми этими преимуществами в старинном вашем образе правления, однако вы предпочли вести себя так, будто вы никогда не были цивилизованным обществом и вам приходилось всё начинать сызнова. Вы заболели, ибо начали с презрения ко всему, что вам принадлежало. Вы начали торговлю без капитала…»
Эти обличения удивительно точно бьют по всем, кто выстраивает у нас конструкцию России как молодого государства, которому 25 лет, кто считает допустимым исторический нигилизм, насмешки над древней исторической традицией, попытки объявить ее вымыслом и мифом. Здание новой России, если строить его по рецептам Бёрка, следует строить на фундаменте старой. Точнее, никакой старой и новой России просто не существует. Существует Россия вечная.
Здесь Бёрк предлагает свою версию концепции «реставрации будущего» как обращения к прадедам через головы отцов и дедов:
«Если последние поколения вашей страны не имели особого блеска в ваших глазах, вы могли, обойдя их, обратиться к более древним вашим предкам, благоговейно склоняясь перед ними. Ваше воображение узрело бы в сих предках образец добродетели и мудрости, стоящий выше грубых потребностей текущего момента, и вы могли бы возвыситься, подражая образцу, вдохновившему вас. Почитая предков своих, вы научились бы почитать самих себя».
Таков завет Эдмунда Бёрка современным русским консерваторам, абсолютно актуальный и два с лишним века спустя кончины отца консерватизма.
Опубликовано на сайте “Русская идея” 11.08.2016
Размышления о революции во Франции
и заседаниях некоторых обществ в Лондоне, относящихся к этому событию, в ПИСЬМЕ, предназначенном для парижского дворянина, написанном достопочтенным Эдмундом Бёрком MDCCXC
По-видимому, необходимо уведомить Читателя, что предлагаемые “Размышления” явились результатом переписки между Автором и юным парижским дворянином, который оказал ему честь, попросив изложить свое мнение о тех важных переменах, которые и поныне привлекают всеобщее внимание. Ответ был написан в октябре 1789 года, но не отослан из соображений осторожности. Причины задержки нашли объяснение в коротком письме тому же адресату. Это вызвало с его стороны новые настойчивые просьбы.
Автор вернулся к теме и рассмотрел ее более подробно. Он рассчитывал завершить работу прошлой весной, но она захватила его, и вскоре он обнаружил, что рукопись намного превосходит размеры письма, а важность темы требует более длительного изучения, на которое понадобилось время. Изложив свои первые соображения в письме и возобновив работу, он понял, как трудно отказаться от первоначальной формы, хотя захватившие его мысли и чувства требовали большего простора. Автор осознает, что новый план произведения лучше соответствовал бы изменениям, связанным с увеличением объема и более свободным распределением материала.
Дорогой сэр! Вы были столь любезны, что вновь обратились ко мне с настойчивой просьбой поделиться с Вами мыслями о последних событиях во Франции. Надеюсь, я не давал Вам повода полагать, что придаю слишком большую ценность своим соображениям и сам стремлюсь их обнародовать. Мои выводы не столь значительны, чтобы беспокоиться о том, сообщать ли их кому-нибудь или нет. Некоторое время я колебался, когда Вы в первый раз выразили желание получить их. В первом письме я имел честь писать, что не собираюсь предлагать Вам ничьих мнений, кроме своих собственных. Мои ошибки, если они есть, – это мои ошибки. Я один отвечаю за них своей репутацией.
Вы, конечно, поняли из переданного Вам большого письма, что я всем сердцем желаю, чтобы Франция была оживлена духом разумной свободы, но, к великому сожалению, я не могу скрыть от Вас, что некоторые последние события вызывают у меня серьезные сомнения.
Вы полагали, когда писали мне, что я могу принадлежать к тем, кто одобряет у нас события во Франции, получившие публичную поддержку со стороны двух дворянских клубов в Лондоне, существующих под названиями Конституционное общество и Революционное общество.
Я, конечно, имею честь принадлежать более чем к одному клубу, в которых высоко ценятся принципы нашей Славной революции и конституции королевства. Я и сам с величайшим усердием стараюсь сделать все от меня зависящее, чтобы сохранить эти принципы в их чистоте и силе. В этом Вы не должны сомневаться.
Те, кто старается сохранить память о нашей революции и привержены конституции нашего королевства, должны быть очень осторожны, когда им приходится иметь дело с людьми, которые под предлогом восторга перед Революцией и уважения к Конституции часто отступают от их ясного духа и истинных принципов.
Прежде чем я начну отвечать на некоторые вопросы Вашего письма, я хотел бы просить позволения представить Вам сведения, которые мне удалось получить, о двух клубах, считающих себя вправе вмешиваться в дела Франции, и уверить Вас, что не являюсь и никогда не был членом ни одного из них.
Первый, называющий себя Конституционным обществом или Обществом конституционной информации, или, может быть, как-нибудь иначе, полагаю, существует уже семь или восемь лет. По уставу это общество, казалось бы, должно выполнять благотворительные функции, а не петь дифирамбы. Во всяком случае, оно издает книги в пользу своих членов; часть из этих книг предназначена для продажи и может попасть в руки книгопродавцев, что, по моему мнению, способно нанести большой ущерб разумной части общества. Впрочем, может быть, эти книги раздаются как дар благотворительности и читаются из милосердия – не знаю. Думаю, что часть их была экспортирована во Францию, и Вы и сейчас могли бы найти их в продаже как товар, не пользующийся спросом.
Не думаю, что они улучшились в пути (говорят, некоторые ликеры при перевозке через море улучшают свои качества). Во всяком случае, я не знаю ни одного здравомыслящего человека, сказавшего хоть слово одобрения по поводу большинства изданий, выпущенных этим обществом.
Ваше Национальное собрание, кажется, придерживается того же мнения, что и я, об этом бедном благотворительном клубе. Во всяком случае, весь букет его благодарственного красноречия был предназначен только Революционному обществу, хотя Конституционное вполне могло претендовать на свою долю. Поскольку вы выбрали Революционное общество в качестве объекта вашей величайшей национальной благодарности, согласитесь, что и мне простительно сделать поведение его членов в последнее время предметом собственных наблюдений.
Приняв этих господ, Национальное собрание одарило их значительностью, и они отплатили за доброту, действуя в Англии как комитет по распространению его идей. Теперь они чувствуют себя привилегированным обществом, удостоенным похвалы революционеров. Надо сказать, что ваша революция оказалась единственной, которая придала блеск обскурантизму и восславила несуществующие достоинства. До самого последнего времени я ничего не знал об этом клубе, и он ни секунды не занимал мои мысли, как, впрочем, и ничьи другие.
Я слышал, что в годовщину Революции 1688 года какой-то клуб диссентеров, названия которого я не знаю, имел обыкновение выслушивать проповедь в одной из своих церквей, после чего его члены весело проводили остаток дня в таверне. Но я никогда не слыхал, чтобы какая-нибудь политическая организация избирала предметом своего официального праздничного заседания ни больше ни меньше как достоинства конституции другого государства, пока, к своему величайшему изумлению, не обнаружил это в поздравительном обращении, дающем авторитетное одобрение действиям французского Национального собрания. В старом уставе, регламентирующем поведение членов этого клуба, я не нашел ничего, что позволило бы сделать для него исключение. Мало вероятно, что новые члены, вступившие в него с определенной целью, и некоторые христианские политики, которые любят совершать благодеяния и заботятся о том, чтобы скрыть руку, подающую вспомоществование, допустили нечто подобное в свои благочестивые планы. Думаю, что здесь имела место частная инициатива.
Так вот, прежде всего я был бы огорчен, если бы меня считали прямо или косвенно причастным к заседаниям этих клубов. Где бы я ни находился – в старом или новом обществе, в Римской или Парижской республике, не ощущая себя облеченным апостольской миссией и являясь гражданином независимого государства, связанным его публичной волей, я не позволил бы себе вступать в официальную переписку с правительством другого государства без согласия своего собственного. […] Я льщу себя надеждой, что люблю подлинную, мужественную и нравственную свободу не меньше, чем любой член Революционного общества, кем бы он ни был; я думаю, что доказал свою приверженность делу свободы всем своим общественным поведением. Но я не могу хулить или хвалить что бы то ни было, имеющее отношение к человеческим поступкам и общественным интересам, если не увижу предмета во всех его связях, во всей обнаженности, а не в единичности метафизической абстракции. Обстоятельства (мимо которых с легкостью проходят некоторые господа) в действительности определяют достоинства и недостатки каждого политического решения. Именно обстоятельства делают любую общественную или политическую схему полезной или пагубной для человечества.
Абстрактно рассуждая, твердая власть так же хороша, как свобода; но мог бы я, находясь в здравом рассудке, десять лет назад поздравлять Францию с тем, что она удовлетворена своим правительством, не разобравшись, какова природа этого правительства или какими методами оно управляет? Должен ли я сегодня поздравлять эту страну с освобождением только потому, что абстрактно свобода может быть отнесена к благу для человечества? Должен ли я всерьез поздравлять безумца, который бежал из-под защиты сумасшедшего дома и благотворного мрака своей палаты только потому, что он вновь получил возможность пользоваться светом и свободой?
Должен ли я поздравлять убийцу или разбойника с большой дороги, разбившего оковы тюрьмы, с обретением им своих естественных прав? Это походило бы на эпизод освобождения преступников, осужденных на галеры, героическим философом – Рыцарем Печального Образа.
Газ или сжатый воздух разорвали сосуд: но мы вынуждены воздержаться от суждения, пока не осядет первый вихрь и жидкость не станет прозрачной, если хотим проникнуть глубже, чем это позволяет сделать бурлящая и мутная поверхность. Равным образом я должен терпеливо подождать, прежде чем публично поздравлять людей с приобретенным ими благом. Лесть в одинаковой степени развращает льстеца и того, кому она предназначена; низкая лесть не идет на пользу ни народам, ни королям. Вот почему я воздержусь от поздравлений Франции с обретенной свободой, пока не буду знать, как новая ситуация отразилась на общественных силах; управлении страной; дисциплине в армии; на сборе и справедливом распределении доходов; на морали и религии. Все это прекрасные вещи, и без них свобода не может быть благословением. Значение свободы для каждого отдельного человека состоит в том, что он может поступать так, как ему нравится: мы должны понять, что ему нравится, прежде чем пришлем поздравления, которые в скором времени могут обернуться соболезнованиями. Осторожность требуется даже тогда, когда речь идет об отдельном, частном человеке; но свобода, когда она становится принадлежностью массы, обретает власть. Прежде чем декларировать эту тему, народ должен рассмотреть возможность ее использования, ибо это новая власть новых людей, у которых малый или вообще отсутствует опыт управления, а их активность на политической сцене не всегда означает, что именно они действительно являются движущей силой. Однако члены Революционного общества считают все эти соображения ниже своего достоинства.
Поскольку я пребывал в своем имении, откуда имел честь писать Вам, то по приезде в город послал за отчетом о заседаниях названного общества, который был опубликован и содержит проповедь доктора Прайса, а также письма герцога де Ла Рошфуко, архиепископа Экса и некоторые другие материалы.
Весь этот документ, представляющий план связать Англию с французскими событиями, подражая действиям Национального собрания, вызвал у меня серьезное беспокойство, ибо влияние этих действий на власть, репутацию, процветание и спокойствие Франции с каждым днем все очевиднее. Становится понятным и то, что создаваемая конституция призвана узаконить будущее государственное устройство вашей страны. Теперь у нас есть факты, позволяющие с достаточной точностью представить себе объект, предлагаемый нам для подражания. Если обычно благоразумие, сдержанность, этикет рекомендуют нам в некоторых обстоятельствах промолчать, то осторожность высшего порядка оправдает нас, если мы позволим себе высказать свои суждения.
Дело в том, что возможность возникновения беспорядков в Англии в настоящее время ничтожна; но на вашем примере мы увидели, как слабый младенец постепенно набрал силу, способную громоздить гору, и развязал войну с самими Небесами. Когда у Вашего соседа пожар, неосмотрительно допускать игру с огнем в собственном доме. Лучше быть презираемым за слишком тревожные и мрачные предчувствия, чем оказаться в беде из-за излишней уверенности в безопасности.
Я пекусь прежде всего о мире моей страны, хотя никоим образом не равнодушен к Вашей. Мне хотелось бы удовлетворить Ваш личный интерес, поэтому я прошу у Вас разрешения выражать свои мысли и чувства, не извиняясь впредь за свободу эпистолярного стиля.
Итак, я начал с заседаний Революционного общества; но это отнюдь не означает, что я собираюсь ограничиться этой темой. Да это и невозможно! Меня крайне заботят дела не только Франции, но и Европы, а может быть, и не одной Европы. Рассмотрев все обстоятельства, приходишь к выводу, что Французская революция – удивительнейшее в мире событие. Самые высокие цели достигаются, и тому есть множество примеров, средствами совершенно абсурдными, смешными и презренными. В этом странном хаосе легкомыслия и ярости каждый предмет утрачивает свою природу, и все виды преступлений смешиваются со всеми видами безумств. При виде того, что происходит в этом чудовищном трагикомическом спектакле, где бушуют противоречивые страсти, зритель поочередно оказывается во власти презрения и возмущения, слез и смеха, негодования и ужаса.
Однако нельзя отрицать, что есть люди, которые смотрят этот спектакль с совершенно иной точки зрения. Он не вызывает у них других чувств, кроме восторга и ликования. В том, что происходит во Франции, они не видят ничего, кроме мирной и твердой поступи свободы, т.е. процесс в целом последовательный, нравственный, заслуживающий не только аплодисментов светских политиков макиавеллиевского толка, но и способный служить темой благоговейных излияний церковного красноречия.
Утром 4-го ноября, д-р Ричард Прайс, священник нонконформистской церкви, произнес перед своим клубом в доме собраний диссентеров Олд Джюри чрезвычайно запутанную проповедь. В общий котел было брошено несколько добрых нравственных и религиозных чувств вкупе с политическими соображениями, мнениями и размышлениями, при этом Французская революция составляла весьма солидный ингредиент всего содержимого.
Я считаю, что поздравительный адрес, переданный герцогом Стенхоупом от Революционного общества Национальному собранию, построен на идеях, изложенных в этой проповеди, и является естественным выводом из нее. Его создание было инициировано самим проповедником и с энтузиазмом поддержано его сторонниками.
Лично я рассматриваю эту проповедь как публичную декларацию человека, тесно связанного с литературными интриганами, строящими козни философами, политическими теологами и теологическими политиками как дома, так и за рубежом. Я знаю, что они считают его оракулом, потому что он разразился филиппиками и поет свою пророческую песнь точно в унисон с их планами. […] Доктрины нашего проповедника касаются жизненно важных разделов английской конституции. В своей политической проповеди он утверждает, что Его Величество – “единственный законный король в мире, ибо только он владеет короной по выбору своего народа”. Интересы момента требуют глубокого рассмотрения солидности этого довода, в соответствии с которым король Великобритании должен принести благодарность членам Революционного общества за то, что они сделали его своим вассалом.
Эта доктрина в отношении принца крови, занимающего сегодня британский престол, – нонсенс, неправда, утверждение, опасное юридически, незаконное и антиконституционное. Если верить нашему богослову от политики, то если бы король владел короной не “по выбору народа”, он был бы незаконным монархом, узурпатором перед лицом всего мира, не имеющим прав на преданность своего народа. Нет ничего менее соответствующего действительности.
Распространители этой идеи (народный выбор – необходимое условие законного существования королевской власти) рассчитывают, что на нее станут смотреть сквозь пальцы до тех пор, пока она не будет обращена на короля Великобритании. А за это время к ней постепенно привыкнут. Сейчас ею можно оперировать только в теории, отнеся на счет кафедрального красноречия, и сохранить для будущего использования, поскольку соображения безопасности, присущие каждому правительству, у нашего отсутствуют. Итак, политики действуют, пока их доктрины не привлекают особого внимания, дожидаясь времени, когда их можно будет пустить в дело.
Быть может, утверждая, что король получает свою корону по выбору народа, они хотят сказать, что предки короля в свое время были призваны на престол в результате некоего выбора. Если допустить такую интерпретацию, возникает вопрос, чем их идея выбора отличается от нашей идеи престолонаследия? Несомненно, что начало всех династий было положено выбором или призванием на трон монарха. Это достаточное основание, чтобы считать, что все монархи Европы были когда-то выбраны, в том числе и правящая ныне в Англии династия, и сегодня король Великобритании является таковым по установленному правилу престолонаследия, принятому в соответствии с законами страны, и владеет короной, полученной, даже с точки зрения Революционного общества, “по выбору”. Наследники Его Величества, каждый в свою очередь, получат корону; при этом заложенная в законе о престолонаследии концепция выбора в каждом случае будет аналогична той, в соответствии с которой нынешний король носит свою.
В доктрине д-ра Прайса есть и вторая сторона – очевидная декларация права народа на выбор. Все инсинуации, касающиеся выборности короля, отталкиваются от этого права и ссылаются на него.
Действительно, революция дала английскому народу три фундаментальных права, составляющих единую систему, которую можно сформулировать в коротком предложении:
Мы получили право:
Выбирать наших правителей.
Низлагать их в случае дурного правления.
Самим создавать правительство.
Этот новый, доселе неслыханный Билль о правах, хотя и был внесен от имени народа, на самом деле принадлежит известным нам господам и их клике. Но английский народ не разделяет их мнения, он отрекается от него и будет сопротивляться его практическому применению всей своей жизнью и своим имуществом. Он связан обязанностью поступать именно так законами страны, возникшими в результате той самой Революции, к которой апеллировало постоянно злоупотребляющее ее именем Революционное общество, поднимая вопрос о вымышленных правах. Господа из Олд Джюри в своих рассуждениях о Революции 1688 года путают ее с Английской революцией, которая произошла на 40 лет раньше, и с недавней Французской революцией, которая так запала в их сердца, что они постоянно смешивают между собой все три. Попробуем разделить то, что они смешали. Обратимся к уважаемым нами революционным актам, чтобы выяснить подлинные принципы, на которых они строятся. Принципы Революции 1688 года изложены в законодательном акте парламента, носящим название “Декларация прав”. В этом мудром документе, созданном крупными юристами и государственными деятелями, а не пылкими и неопытными энтузиастами, нет ни единого слова, ни единого намека на всеобщее право “выбирать наших представителей, низлагать их в случае дурного правления и самим создавать правительство”.
Декларация прав – краеугольный камень нашей конституции. Ее полное название “Акт о декларации прав и свобод человека и установлении права престолонаследия”. Вы видите уже из названия, что перечисленные права декларируются вместе и неразрывно связаны друг с другом. […] Утверждение, что Революция дала нам право выбирать наших королей, далеко от истины, ибо мы обладали этим правом и до нее. И английский народ, имея возможность утвердить это право, торжественно отказался от него навеки. Поэтому напрасно господа из Революционного общества полагают, что они понимают законодательные акты лучше, чем те, кем они были установлены и чей блестящий стиль запечатлел в наших декретах и наших сердцах слова и дух этого бессмертного акта.
Что касается низложения королей, о котором эти господа так много и с удовольствием болтают, то эта церемония практически никогда не совершается без насилия. Свержение с трона или, если этим господам больше нравится, “низложение королей” всегда было и будет для государства событием чрезвычайным и всегда – вне закона. Это скорее вопрос о стратегии, расстановке сил, имеющихся средствах и возможных последствиях подобных действий, чем о правах. Его поднимают не для оскорблений и не для обсуждения досужими умами. Демаркационная линия риска, где кончается повиновение и начинается сопротивление, неотчетлива, размыта, с трудом различима. Ситуация определяется не единичным событием, а цепью поражений, будущие перспективы столь же плачевны, что и прошлый опыт, – вот когда приходится ставить диагноз, чтобы прописать горькое лекарство лихорадящему государству и тем, кого природа призвала к управлению им в это критическое, кризисное, смутное время. Чтобы определить тяжесть болезни, нужна мудрость, способная отделить высокие помыслы от злоупотреблений властью, оказавшейся в недостойных руках, самоуверенность и дерзость от приверженности благородному риску. Но в любом случае революция – самый последний ресурс разума и добра.
Третий пункт, провозглашенный с кафедры Олд Джюри, – “право самим создавать правительство”, такой же плод революции, как и два предыдущих. Если Вы хотите понять дух английской конституции и государственное устройство страны, которые сохранились до настоящего времени, Вам необходимо проследить, как они проявлялись в нашей истории, парламентских актах и документах, а не искать ответ в проповедях и послеобеденных тостах Революционного общества. Тогда Вы поймете, что сохранившиеся неоспоримые законы и свободы способны защитить нас от этого “права”, которое мало соответствует нашему характеру и невыносимо для любой власти.
Самой мысли о создании нового правительства достаточно для того, чтобы вызвать у нас ужас и отвращение. В период Революции мы хотели и осуществили наше желание сохранить все, чем мы обладаем как наследством наших предков. Опираясь на это наследство, мы приняли все меры предосторожности, чтобы не привить растению какой-нибудь черенок, чуждый его природе. Все сделанные до сих пор преобразования производились на основе предыдущего опыта; и я надеюсь, даже уверен, что все, что будет сделано после нас, также будет строиться на предшествующих авторитетах и образцах.
Наши первые реформы заключены в Великой хартии. Сэр Эдуард Кок, этот великий оракул нашего законодательства, и его последователи установили родословную наших свобод. Они доказывали, что древняя Великая хартия короля Иоанна была связана с другой позитивной Хартией – Генриха I, и обе они подтверждали “права человека” ничуть не хуже, чем это делают с наших кафедр и ваших трибун словоохотливые ораторы вроде д-ра Прайса или аббата Сиейса. Но вопреки заключенной в этих документах практической мудрости, которая теснит их научные теории, они противопоставляют наследственному праву, которое дорого всякому человеку и гражданину, свое спекулятивное, пропитанное сутяжническим духом право. Но во всех законах, предназначенных для защиты наших свобод, в том числе и в Декларации прав, ни единым словом не упоминается право “самим создавать правительство”.
Вы видите, что начиная с Великой хартии до Декларации прав наша конституция следовала четкой тенденции отстаивания свобод, которые являются нашим наследством, полученным от праотцов и переданных потомкам как достояние народа, и без каких-либо ссылок на другие более общие приобретенные права. Так, наша конституция сохранила наследственную династию, наследственное пэрство. У нас есть палата общин и народ, унаследовавший свои привилегии и свободы от долгой линии предков.
Такое политическое устройство представляется мне плодом глубоких размышлений или скорее счастливым результатом следования мудрым законам природы. Дух новшеств присущ характерам эгоистическим, с ограниченными взглядами. Английский народ прекрасно понимает, что идея наследования обеспечивает верный принцип сохранения и передачи и не исключает принципа усовершенствования, оставляя свободным путь приобретения и сохраняя все ценное, что приобретается. Преимущества, которые получает государство, следуя этим правилам, оказываются схваченными цепко и навсегда. В соответствии с конституцией, выработанной по подобию законов природы, мы получаем, поддерживаем и передаем наше правительство и привилегии точно так же, как получаем и передаем нашу жизнь и имущество. Политические институты, блага фортуны, дары Провидения переданы потомству, нам и для нас, в том же порядке и в той же последовательности. Наша политическая система оказывается в точном соответствии с мировым порядком, она существует по правилам, предписанным для функционирования постоянного органа, состоящего из временных частей, этот порядок по закону великой, поразительной мудрости предусматривает слияние воедино огромных таинственных человеческих рас, которые по неизменному закону постоянства стремятся вперед в общем процессе вечного угасания, гибели, обновления, возрождения и нового движения. Так универсальный закон природы преломился в жизни государства, в котором мы усовершенствуем то, что никогда не бывает полностью новым, и сохраняем то, что никогда полностью не устаревает. Придерживаясь таких принципов по отношению к предкам, мы ведомы не древними предрассудками, а идеей философской аналогии. Принимая престолонаследие, мы основываем правление на кровных связях, а законы страны увязываем с семейными узами и привязанностями, храня в памяти с любовью и милосердием наше государство, домашние очаги, могилы предков и алтари. Рассматривая наши свободы в свете идеи наследования, мы получаем немалые преимущества. Дух свободы, часто провоцирующий беспорядки и эксцессы, действуя как бы в присутствии канонизированных предков, умеряется благодаря глубокому уважению и благоговению. Идея свободы, полученная людьми вместе с врожденным чувством достоинства, защищает поколения от неизбежной наглости выскочек. Вот почему наша свобода – это благородная свобода. Она значительна и величественна. У нее есть родословная, своя портретная галерея предков, ей принадлежат надписи на монументах, документы, свидетельства, титулы и права. Наше почитание гражданских институтов зиждется на той же основе естественного почитания индивидуума. Все ваши софисты не могут предложить ничего лучшего для сохранения всеобщей гармонии, которая в природе и обществе возникает через взаимную борьбу противоположных сил. Вы считаете эти противоположные конфликтующие интересы недостатком вашего прежнего и сегодняшнего политического устройства, в то время как они являются спасительным препятствием для всех поспешных решений. Тщательное обдумывание выбора оказывается не только возможным, но и необходимым; происходит полное изменение предмета компромисса, что, естественно, порождает умеренность; эта умеренность защищает от воспаленного зла, жестокости, непродуманности, неумелого реформаторства и делает неосуществимыми все усилия деспотической власти. Разнообразие интересов и позиций в данном случае полезно, ибо общая свобода тем лучше защищена, чем больше различных точек зрения. Пока монархия своим весом скрепляет все разрозненные части, им не грозит искажение, распад, сдвиг с предназначенных мест.
Вы могли бы воспользоваться нашим примером и придать обретенной вами свободе подобающее ей достоинство. Ваша государственность, и это правда, оказалась в полуразрушенном состоянии. Но у вас остался фундамент и часть стен благородного и почитаемого храма. Теперь вы можете восстановить эти стены и начать строительство на старом фундаменте.
Вы обладаете всеми преимуществами своего прежнего государственного устройства; но вы предпочитаете действовать так, как будто никогда и не имели ничего общего с гражданским обществом, и каждый шаг делаете заново, презирая все, что вам принадлежало. Вы хотите основать дело без капитала. Если новые поколения французов кажутся вам недостойными, вы можете обратиться к более древним предкам, приняв их мудрость и добродетель за образец, возвыситься до него, подражая и вдохновляясь этим примером.
Уважая своих праотцов, вы научитесь уважать себя. Вы перестанете рассматривать французов как нацию, которая родилась и пребывала в рабстве до 1789 года. Тогда бы возросла цена вашей чести, ваши преступления были бы прощены, а сами вы вряд ли были довольны тем, что вас представляют как банду беглых рабов, внезапно вырвавшихся из крепостного состояния, и были бы достойны свободы, которой злоупотребили, ибо к ней не привыкли. В противном случае, мой достойный друг, вряд ли было бы мудрым считать французов, как это всегда делал я, великодушной и галантной нацией, обладающей высокими романтическими чувствами преданности, чести и лояльности. Свершившиеся события оказались для вас неблагоприятны, но вы не должны позволить ограниченным и подобострастным политикам закабалить себя. Разве в лучшие свои времена вы не действовали в духе общественного договора и страна, олицетворенная ее королем, не вызывала всеобщего уважения?
Если бы вы не вычеркнули из памяти своих предков, сохранили живыми прежние принципы и образцы старого всеобщего европейского закона, улучшив и приспособив его к современной ситуации, вы бы явили миру примеры новой мудрости. Вы сделали бы дело свободы почетным в глазах достойных людей всех народов. Вы посрамили бы деспотизм на земле, показав, что свобода не только совместима с законностью, но, когда она не отвергает дисциплину, то и способствует ей.
Если бы вы все это сделали, вы получили бы хорошие плоды: свободное государство, сильную монархию, дисциплинированную армию, реформированную и пользующуюся уважением церковь, смягченное и энергичное дворянство – все условия, чтобы умножать ваши добродетели, а не уничтожать их; либеральные порядки для третьего сословия позволили бы ему соревноваться с дворянством и привлечь его на свою сторону; у вас был бы защищенный, довольный и трудолюбивый народ, научившийся понимать и ценить благополучие, которое можно обрести только на стезях добродетели и которое гарантируется полным моральным равенством. Вместо этого людей, обреченных влачить во мраке тяжелую трудовую жизнь, чудовищно обманывают, внушая им ложные идеи и напрасные надежды, делая реальное неравенство еще более горьким, ибо избавиться от него невозможно.
Для вас был открыт путь к счастью и славе, вы вошли бы в мировую историю. Но подсчитайте теперь свои достижения: к чему привело вас забвение предков и презрение к современникам. Следуя за ложными огнями, Франция за ужасные бедствия расплачивается столь высокой ценой, какую другие народы не заплатили за очевидные благодеяния. Франция купила нищету ценой преступления!
Все другие нации начинали создание нового правительства или реформирование прежнего с укрепления религии и церковных ритуалов. Все другие народы основывали гражданские свободы на строгих правилах и системе строжайшей и мужественной морали; но как только Франция сбросила узду законной власти, она удвоила дикую распущенность, своеволие, наглое безверие – в теории и на практике; все слои населения оказались охваченными отвратительной коррупцией, которая всегда считалась болезнью богатства и власти. Так теперь выглядит один из новых принципов равенства во Франции. Коварство руководителей страны привело к тому, что в королевском совете была создана атмосфера нетерпимости и раздражения, его наиболее сильные стороны утрачены. Мрачная подозрительность и недоверие, разлитые повсюду, научили королей дрожать перед тем, что позднее было названо иллюзорной благосклонностью политиков-моралистов. Суверен будет рассматривать тех, кто советовал ему безгранично доверять своему народу, как ниспровергателей трона, как предателей, цель которых разрушение. Они обратили во зло природное добродушие народа, обещав разделить с ним власть, бесстыдно полученную путем вероломства. Уже одного этого было довольно, чтобы нанести непоправимый вред не только вам, но и всему человечеству. Вспомните, как парижский парламент говорил вашему королю, что ему нечего бояться созыва Генеральных штатов, которые со рвением поддержат достоинство и могущество монархии. Естественно, что те, кто так говорил тогда, сейчас прячут головы; они внесли свой вклад в катастрофу, которая явилась результатом их советов и принесла несчастие их суверену и стране: такие пылкие заявления обычно предназначаются для того, чтобы усыпить бдительность власти, побудить ее к авантюрам импровизированной политики, пренебречь мерами предосторожности, которые отличают наилучшие намерения от идиотизма; в таких условиях ни один человек не может гарантировать спасительный эффект любого абстрактного плана правительства. Члены парламента не приняли необходимых мер предосторожности. В результате лекарство, необходимое для больного государства, было превращено в яд. Французский бунт против мягкой и законной монархии принял характер более издевательский, яростный и оскорбительный, чем если бы народ выступал против узурпатора или самого кровавого тирана. Народ сопротивлялся уступкам. Его удары были направлены против протянутой руки, которая предлагала милость, пощаду и избавление.
Это было противно природе. Все же остальное оказалось в порядке вещей. Успех предопределил наказание. Ниспровергнутые законы, разогнанные суды, бессильная промышленность, издыхающая торговля, неоплаченные долги, народ, доведенный до нищеты, разграбленная церковь, армия и гражданское общество в состоянии анархии, анархия, ставшая государственным устройством, каждое человеческое и божье создание, принесенное в жертву идолу народного доверия, и как следствие – национальное банкротство. Наконец, в довершение всего появляются бумажные деньги, принятые новой, ненадежной, грозящей падением властью; их обращение призвано поддержать великую империю и заменить два драгоценных металла, которые всегда служили человечеству.
Были ли необходимы все эти мерзости? Явились ли они неизбежным результатом отчаянных усилий смелых и решительных патриотов, вынужденных переплыть море крови, чтобы достичь мирного берега цветущей свободы? Нет! Ничего подобного! Свежие руины Франции, которые поражают вас повсюду, куда бы вы ни бросили взгляд, не являются опустошениями, произведенными гражданской войной; они – печальные, но поучительные памятники необдуманных и невежественных решений, принятых во время глубокого мира; это красноречивые доказательства некомпетентности и самонадеянности новой власти, которая не встречала сопротивления. Люди, которые, совершая преступления, сводили личные счеты; которые допустили дикий разгул общественной злобы, не встретили в своем продвижении почти никакого сопротивления. Их марш больше походил на триумфальное шествие, чем на военные действия. Их пионеры приходили первыми и крушили все, что попадалось им под руку. Ни одна капля их крови не была пролита во имя страны, которую они разрушили. Они ничем не пожертвовали ради своих проектов, когда заключали в тюрьму короля, убивали своих сограждан, заставляли умыться слезами, повергнув в горе и нищету, тысячи достойных людей и благородных семейств. Источником их жестокости был даже не страх. Она явилась результатом уверенности в полной личной безопасности. Она толкала их на государственную измену, позволяла творить грабежи, насилие, убийства, кровавую резню и оставлять пепелища в разоренной стране. Но все это можно было предвидеть с самого начала.
Выбор насилия и зла был бы абсолютно непонятен, если бы мы не знали состава Национального собрания. Я имею в виду даже не его формальную структуру, которая достойна порицания, а тех людей, из которых оно по большей части состоит, и это в десятки тысяч раз важнее всех на свете формальностей. Если вы ничего не знаете об этом собрании, кроме его названия и функции, вы решите, что никакими красками нельзя живописать что-нибудь более почтенное. Когда в вашем воображении возникнет образ собранных, как в фокусе, добродетели и мудрости всего народа, вы не посмеете осудить даже самые отвратительные поступки. В этом есть нечто мистическое. Но никакие названия, власть, функции или иные искусственные установления не могут сделать людей, входящих в систему власти, иными, чем их создал Бог, природа, образование и жизненный уклад. Народ не может дать им способности, которые определились бы иными факторами. Добродетель и мудрость могут быть предметом выбора, но выбор, тот или иной, не дарует людям качеств, позволяющих им возвыситься во власти.
После того как я прочел список лиц, выбранных от третьего сословия, все происходящее уже не вызывало моего удивления. Конечно, я нашел среди них несколько человек высоких качеств, блестящих талантов, но ни один из них не имел практического опыта в государственном управлении. Лучшие из них были теоретиками. Но сколь достойным ни было это меньшинство, характер и направление собрания определяет не оно. В любом политическом корпусе существуют лидеры и ведомые. Лидеры должны сообразовывать свои идеи со вкусами, способностями и положением тех, кого они хотят вести за собой. Вот почему, если собрание в большей своей части состоит из людей ничтожных и порочных, то высшие достоинства, столь редко являющиеся в мире и рассеянные среди талантливых, можно не брать в расчет, ибо они не помешают им использовать их для осуществления самых дурных проектов. Поскольку лишь немногие обладают искомой степенью добродетели, они станут действовать в интересах своего честолюбия и стремления к славе, так что та часть собрания, к которой они приспосабливаются, чтобы использовать в своих целях, окажется обманутой и станет инструментом в их руках. На таком политическом рынке лидеры будут вынуждены идти на поклон к невежеству, а те, кто пойдет за ними, – служить средством для осуществления порочных планов своих руководителей.
В собрании, чтобы иметь возможность гарантировать определенную степень разумности предложений, исходящих от лидеров, необходимо, чтобы они уважали и, может быть, в известной мере побаивались тех, кого собираются вести за собой; нужно, чтобы эти последние обладали способностью судить, а не просто служить простыми исполнителями и слепо идти на поводу. Для этого они должны обладать некоторым весом и авторитетом. Ничто не может обеспечить разумное и устойчивое руководство подобным собранием, кроме респектабельности его участников, которая определяется их общественным положением, владением недвижимостью, образованием и другими качествами, расширяющими кругозор.
Первое, что меня поразило в профессиональном составе французских Генеральных штатов, это изменение их состава. Я обнаружил, что представители третьего сословия составили шестьсот человек. Это равнялось числу представителей двух других сословий. Если бы сословия должны были действовать раздельно, их численность не имела бы значения при принятии решений. Но когда оказалось, что всем трем сословиям придется объединиться, неизбежный политический результат работы столь многочисленного представительства сделался очевидным. Малейшее отступничество представителей одного из двух сословий передавало власть в руки третьего. Вскоре так и случилось. Таким образом его состав приобрел бесконечно большое значение.
Судите же, сэр, о моем удивлении, когда я обнаружил, что большая часть собрания состоит из практикующих юристов. В нее не вошли пользующиеся уважением судейские, которые служили своей стране мудростью и честностью; ни ведущие юристы – гордость адвокатуры; ни известная университетская профессура; это были, как и следовало ожидать, самые низкие, необразованные слои своих классов, попросту говоря, технические исполнители. Были исключения, но общий состав собрания – это полуграмотные провинциальные адвокаты, управляющие мелких юридических контор, деревенские нотариусы и целая банда муниципальных чиновников, подстрекателей и руководителей маленьких деревенских баталий. Читая список, я ясно увидел, какими последствиями это чревато (что очень скоро подтвердилось).
Уважение к любой профессии поддерживается уровнем уважения, которым пользуется каждый ее представитель. Каковы бы ни были личные заслуги отдельных правоведов, – во многом они, несомненно, очень значительны, – в этом милитаризованном королевстве судейское звание не относится к числу почитаемых; исключение составляют те немногие, профессия которых является наследственной и чьи фамильные конторы пользуются властью и авторитетом. Следующая категория менее уважаема, а что до технических исполнителей, то приходится заметить, что их репутация крайне низка.
Когда высшая государственная власть оказывается в руках политического органа, составленного так, как мы видели, то последствия неизбежны. Практически высшая власть становится принадлежностью людей, не привыкших к самоуважению, не рискующих никакой завоеванной репутацией, и не приходится надеяться, что они скромно и терпеливо распорядятся ею. Можно ли ожидать, что эти люди, по вдохновению толпы оказавшиеся вознесенными из самого низкого состояния к вершинам власти, не окажутся отравленными своим удивительным возвышением?
Можно ли предполагать, что эти люди – решительные, активные, коварные, сутяжнического толка и бойкого ума, согласятся быть отброшенными в свое прежнее темное состояние, к крючкотворству и дрязгам привычной трудовой жизни? Можно ли сомневаться, что они любой ценой, даже во вред государственным интересам, в которых ничего не понимают, не начнут преследовать личные выгоды, в которых разбираются слишком хорошо. Теперь ни одно событие в этой стране уже не зависело от случая или непредвиденных обстоятельств. Все стало неизбежно, необходимо, предопределено самой природой вещей. Они должны были (поскольку их способности не позволяли лидировать) присоединиться к любому проекту, обещавшему им сутяжническую конституцию, которая открыла бы перед ними огромное число прибыльных должностей, появляющихся в государстве как следствие всех больших волнений и переворотов, и особенно насильственного передела собственности. Вряд ли можно было полагать, что эти люди, чье существование всегда строилось на умении сделать собственность спорной, незащищенной, двусмысленной, станут дожидаться ее стабилизации. Внезапное возвышение увеличило их возможности, но склонности и привычки, кругозор и способ осуществления своих намерений должны были остаться прежними. Все так! Но люди из других сословий, более трезво и широко мыслящие, должны были бы остановить и ограничить этих выскочек. Неужели они трепетали перед сверхпочетной властью и внушающим ужас величием кучки провинциальных клоунов, заседавших в собрании, иные из которых отвечали “нет” на вопрос, умеют ли они читать и писать? или перед небольшой группой торговцев, хоть и несколько более образованных и лучше знакомых с общественным порядком, но никогда не знавших ничего дальше своих прилавков?
Нет! Обе категории были созданы скорее для того, чтобы тягаться между собой в интригах и юридическом крючкотворстве, чем стать противовесом друг другу. При такой опасной диспропорции все нуждались в руководителях. К факультету законников присоединилось довольно много представителей медицинского факультета. Во Франции врачи пользовались не большим уважением, чем юристы. Врачей можно отнести к людям, не привыкшим держать себя с достоинством; но даже если предположить, что они пользовались заслуженным уважением, постель больного – не академия для воспитания законодателей и государственных деятелей.
Далее мы имеем дело с различными посредниками, которые больше всего заинтересованы в том, чтобы во что бы то ни стало поменять свои ценные бумаги на более солидную земельную собственность. К ним присоединились люди иного сорта, от которых можно было ожидать столь же мало понимания и внимания к интересам великого государства, сколь и уважения к стабильности некоторых государственных институтов, – исполнители, а не руководители. Таков в общих чертах состав третьего сословия в Национальном собрании, который почти равнодушен к тому, что мы называем подлинными интересами страны.
Мы знаем, что палата общин британского парламента не закрывает свои двери ни для каких классов, в нее входят самые блестящие их представители по рангу, крови, богатству, приобретенному или унаследованному, по талантам, проявленным на военном и гражданском поприщах, во флоте, в политике, – все лучшее, что может предложить страна. Но предположим, хотя это и трудно сделать, что палата общин составлена так же, как собрание третьего сословия во Франции. Неужели интриги и крючкотворство сносились бы здесь терпеливо и встречались без отвращения?
Избави Бог, чтоб я хоть в чем-нибудь умалил достоинства профессии, которая по сути есть второе духовенство, исполняющее обязанности святого правосудия. Я благоговею перед людьми, исполняющими свой долг, и не делаю никаких исключений. Они прекрасно выполняют свои профессиональные функции и не нуждаются ни в чьих оценках. Но все же, когда люди ограничены своими специфическими привычками и закоснели в постоянном служении узкому кругу, они почти не способны соответствовать качествам, которые даются знанием человеческой природы, опытом работы в разнообразных сферах, пониманием связей и мнений, внешних и внутренних интересов – всего того, что формирует такую многосложную структуру, как государство.
Кроме того, если бы палата общин полностью состояла из представителей различных профессий, ее работа все равно протекала бы в рамках наших законов, обычаев и правил, основанных на практике; она уравновешена палатой лордов, подчиняющейся воле короля, который может по своему желанию предложить ей продолжить или прекратить свою деятельность. Прямая и косвенная власть палаты общин, конечно, очень велика и она может долго сохранять свое значение и дух подлинного величия. (И она будет оставаться такой, пока удастся удержать нарушителей закона в Индии от их желания стать законодателями в Англии.)
Однако власть палаты общин, как бы ни была она велика, это капля в океане по сравнению с властью, которой пользуется устойчивое большинство в вашем Национальном собрании. Это собрание с начала беспорядков не подчинялось более никакому закону, никакому строгому регламенту или установленному обычаю, которые могли бы ограничить его власть. Все его члены, вместо того, чтобы признать необходимость действовать в рамках уже установленной конституции, решили сами создать конституцию, которая соответствовала бы их планам. Ими не может править никто ни в небе, ни на земле. Какие головы надо иметь, какие сердца, какие способности, чтобы осмелиться не только создавать законы при принятой конституции, но одним махом создать новую конституцию для огромного королевства и каждой его части, пригодную и для монарха на троне и прихожанина самого захудалого прихода. Но “дуракам закон не писан”. В подобном положении, когда власть безгранична, а цели ее не определены и не поддаются определению, повсеместное распространение нравственного зла и почти физическая неспособность людей, наделенных властью, выполнять свои обязанности может быть причиной ужасных потрясений.
Изучив состав собрания третьего сословия, я обратил свой взгляд на представителей духовенства. По-видимому, в данном случае выборы были проведены так, что для большой и трудной работы по строительству нового государства в парламент был послан целый легион простых деревенских кюре; людей, которые видели богатство только на картинках; ничего не знающих о мире, существующем за пределами их погруженных в безнадежную бедность деревень; могущих лишь с завистью смотреть на любую собственность – частную или церковную. Ради малейшей надежды на проценты от награбленного они будут готовы поддержать любые нападки на общественное богатство, урвать свою долю от которого им удастся только во всеобщей свалке. Таким образом, вместо того, чтобы противостоять силе корыстолюбцев, представляющих третье сословие, эти кюре неизбежно станут активными помощниками, в лучшем случае – пассивными исполнителями для тех, кому они привыкли подчиняться у себя дома. Они пополнят ряды мелких карьеристов из третьего сословия, привнеся с собой энергию невежества, самонадеянности, страсти к наживе, которой никто не сможет противостоять. С самого начала было очевидно, что большинство третьего сословия в союзе с большинством от духовенства отнесутся благосклонно к отвратительным планам отдельных личностей из первого сословия, направленных на уничтожение дворянства. Эти отступники предложат весьма соблазнительную приманку своим новым приверженцам, разрушая и уничтожая собственный класс. Для них все привилегии, составляющие счастье их близких, ничего не стоят. Они презирают свое сословие тем больше, чем выше ставят собственные достоинства. Одним из первых симптомов того, что они погрязли в эгоизме и чрезмерных амбициях, явилось то презрение к дворянскому достоинству, которое принадлежит не только им. Привязанность к своему классу, любовь к маленькому клану, к которому ты принадлежишь – первый принцип, из которого произрастает общественное признание. Это первое звено в цепи, связывающей нас любовью к своей стране и человечеству. Только люди нечистоплотные могут изменить своему классу ради личных выгод.
Во времена гражданских волнений в Англии было несколько человек, таких, как граф Холанд, которые вместе со своими семьями получили от короля привилегии, а затем присоединились к мятежникам, недовольство которых вызвали сами. Они помогли сокрушить монархию, которой клялись в верности, погубили своего благодетеля.
Когда люди высокого ранга жертвуют идеалом достоинства ради честолюбия и пытаются достичь низких целей низкими средствами, их дело утрачивает благородство. Не кажется ли Вам, что нечто подобное происходит сейчас во Франции? Не появилось ли в ней что-то подлое и низкое? Некая тенденция принизить достоинство людей и тем самым значение Государства? Другие революции, происходившие в мире, возглавлялись людьми, которые, меняя общий порядок в государстве, стремились возвысить человеческое достоинство. Они смотрели далеко. Как правило, они не ставили своей целью разрушение всей страны. Это были люди больших гражданских и военных талантов. Их возвышение несло миру свет и красоту. […] Удивительно, как быстро Франция, когда ей удавалось передохнуть, восстанавливала силы после длительных и ужасных гражданских войн, каких не знали многие народы. Почему? Потому что во всех этих страшных побоищах не был утрачен дух страны. Осознанное достоинство, чувство чести, благородная гордость не исчезали. Напротив, они воспламенялись, как никогда. Органы государства, хотя частично разрушенные, все же продолжали существовать; были сохранены все знаки отличия чести, благородства и добродетели. Но ваши теперешние беспорядки, подобно параличу, заглушили источник самой жизни. Любой человек в вашей стране, действующий по правилам чести, оказывается в нищете и немилости, его жизнь поддерживается только чувством возмущения, вызванным ужасными унижениями. Но это дворянское поколение скоро исчезнет. Следующее не будет отличаться от ремесленников, крестьян, биржевиков, ростовщиков и евреев, которые никогда не станут их товарищами, очень часто – хозяевами. Поверьте мне, сэр, те, кто покушаются на ранги, никогда не обретают равенства. Во всех обществах, состоящих из разных категорий граждан, одна должна доминировать. Уравнители только искажают естественный порядок вещей; возводя общественное здание, они подвешивают в воздухе конструкции, которые должны быть положены в его основу. Ассоциации портных и плотников, входящие в Парижскую республику, никогда не смогут подняться до высоты ваших проектов, основанных на узурпации исключительных прав природы, к которой вы их принуждаете.
Французский канцлер, открывая Генеральные штаты, в цветистом ораторском стиле заявил, что всякий труд почетен. Если он имел в виду, что ни один честный работник не достоин порицания, он не вышел бы за пределы истины. Но соглашаясь, что одна вещь почетна, мы придали ей некое отличие. Профессии парикмахера или фонарщика, как и многие другие, не могут ни для кого быть предметом почета. Государство никоим образом не должно угнетать этот класс людей; но если такие, как они, индивидуально или коллективно, начнут управлять государством, оно будет испытывать серьезные трудности. Вы думаете, что таким образом боретесь с предрассудками, на самом деле вы воюете с природой.
Надеюсь, дорогой сэр, Вы не подумали, будто я считаю, что право на власть дается только отличиями, полученными от рождения, именами и титулами. Нет, сэр! Перед лицом власти имеют значение только мудрость и добродетель, существующие или .предполагаемые. И если эти качества есть, то о каком бы положении, условиях или профессии ни шла речь, человек, ими обладающий, имеет мандат Небес на место и честь. Горе стране, которая бездумно отвергает талант и добродетели, готовые служить ей на гражданском, военном, церковном поприщах. Горе стране, которая обрекает на мрак все, что способно придать ей блеск и славу. И горе стране, которая бросается в другую крайность, считая, что для управления достаточно низкого образования, узости взглядов и привычки к ручному труду. Все поприща должны быть открыты для всех людей, но выбор необходим. Невозможно управлять государством по очереди или по случаю. Каждый человек должен заниматься работой, которую он знает. Я не колеблясь могу сказать, что путь от неизвестности к уважению и власти не должен быть слишком легким. Редкие достоинства редко встречаются, и необходимо, чтобы они прошли испытания. Замок чести лучше всего строить на возвышенности. Что касается добродетели, то позвольте Вам напомнить, что она всегда проверяется в трудностях и постоянстве.
Представительствовать в правительстве должны пропорционально люди, проявившие свои дарования, и люди, обладающие собственностью; но дарование всегда активно и предприимчиво; собственность же, напротив, по природе ленива, инертна и застенчива; ей никогда не удастся пробиться, если она не получит преимущества в пропорциональном представительстве; она должна быть представлена в большей пропорции, иначе ей трудно будет защититься. Основная характеристика собственности, возникшая в результате сочетания факторов ее приобретения и сохранения, – неравенство; вот почему массы, которые испытывают зависть и стремление к грабежу, должны быть поставлены в условия, обеспечивающие ее безопасность. Но возможность защитить собственность тем меньше, чем сильнее она распыляется. При этом разделении и расслоении собственности часть, доставшаяся каждому человеку, всегда меньше его вожделений и того, что он рассчитывал получить при грабеже чужих накоплений. Действительно, при распределении между множеством размер добычи может оказаться неожиданно малым. Но большинство не умеет производить расчеты, а в намерения тех, кто толкает их на грабежи, распределение вообще не входит.
Закрепление собственности навечно за семьями – одна из наиболее ценных и значительных ее характеристик, это обеспечивает долговечность самого общества, превращает нашу слабость в добродетель и оправдывает скупость. Обладатели семейных состояний и титулов, которые переходят по наследству, естественно защищают свою собственность. Наша палата лордов строится по этому принципу. Она полностью состоит из пэров и наследственных собственников. Большая часть палаты общин фактически формируется по тому же принципу, хотя это и не обязательно…
Утверждают, что двадцать четыре миллиона должны взять верх над двумястами тысячами. С этим можно было бы согласиться, если государственное устройство было бы предметом арифметики. Для людей, способных рассуждать спокойно, такой аргумент смешон. Желания большинства и его интересы различны. Правительство, в которое входят пятьсот деревенских стряпчих и малограмотных кюре, не может хорошо править, даже если бы оно было выбрано сорока восемью миллионами; не лучше было бы, если бы управление оказалось в руках дюжины людей из знати, которые предали свой класс, чтобы получить власть. Сегодня кажется, что вы сбились с главного пути Природы. Во Франции власть больше не принадлежит собственности, в результате собственность разрушена, а разумной свободы не существует. Все, чем вы сейчас обладаете, – это бумажные деньги и конституция биржевых маклеров; что касается будущего, то неужели вы серьезно думаете, что территория Франции, разделенная в соответствии с республиканской системой на восемьдесят три независимых муниципалитета (не говоря уже о частях, их составляющих) может управляться как единое государство или приводиться в действие по единому импульсу?
Когда Национальное собрание завершит эту работу, оно завершит разрушение страны. Все эти республики не выдержат долгого подчинения Парижу; провинции не согласятся с тем, что Париж монополизировал право пленения короля, и на владычество, собрания, которое само назвало себя Национальным. Каждая из них захочет получить свою долю награбленного церковного добра, и не допустит, чтобы продукты промышленности или плоды земли отсылались в Париж для обеспечения роскошной жизни наглых ремесленников. Они не увидят в этом равенства, под предлогом обретения которого их призывали отказаться от верности королю и старой конституции. В государстве, которое вы создали, не может быть городов-столиц. Вы забыли, что, создавая демократическое правительство, вы расчленили на части свою страну; что вы не оставили тому, кого продолжаете называть королем, сотой доли власти, необходимой для поддержания единства республики. Париж сделает все возможное, чтобы незаконно продлить срок существования собрания, это позволит ему продлить свой деспотизм. Парижская республика постарается, став центром неограниченного обращения ценных бумаг, все прибрать к своим рукам. Вся эта насильственная политика в результате окажется беспомощной.
Когда я сравниваю ваше теперешнее положение с тем важным и человеческим путем, к которому вы призывали, я не могу найти в себе достаточно сил, чтобы поздравить вас со сделанным выбором или успехами, увенчавшими ваши усилия. Я не мог бы рекомендовать ни одной нации следовать за вашими принципами, ведущими к подобным результатам. Я предоставляю это тем, кто лучше меня разбирается в ваших делах и умеет рассчитывать свои действия в соответствии со своими планами. Господа из Революционного общества, которые так поспешили со своими поздравлениями, кажется, глубоко убеждены, что представленные вами образцы политической мудрости могут пригодиться в нашей стране. Доктор Прайс считает, что настоящий момент “особенно благоприятен для усилий, направленных на дело свободы”.
Очевидно, ум этого политического пророка отягощен необыкновенным проектом, и весьма вероятно, что усилия слушателей, способных понять его лучше, чем я, направлены на размышления о неизбежных последствиях этого проекта.
До того, как я ознакомился с проповедью д-ра Прайса, мне казалось, что я жил в свободной стране; это заблуждение, по-видимому, объясняется тем, что я очень люблю свою родину. Я всегда считал, что наша высшая мудрость и первейший долг состоят в том, чтобы ревниво и неусыпно охранять сокровище нашей свободы от любых поползновений, от распада и коррупции. Мне непонятно, почему настоящий момент столь благоприятен для усилий, направленных на дело свободы. Наше время отличается от любого другого только теми событиями, которые происходят сейчас во Франции. Значит, эта страна должна показать нам пример. Вот почему некоторые неприятные обстоятельства, не совсем совместимые с гуманностью, щедростью и справедливостью, замалчиваются и представляются как героические подвиги. Конечно, было бы неосторожно дискредитировать власть, примеру которой нам предлагают следовать. Но возникает вполне естественный вопрос: что же это за дело свободы и какие усилия должны быть предприняты, если для них пример Франции так своевременен? Не следует ли уничтожить нашу монархию со всеми ее законами, судами и древними корпорациями? Может быть, следует стереть все границы между нашими провинциями и заменить их с помощью арифметического и геометрического землеустройства? Не следует ли объявить палату лордов бесполезной, а церковные земли продать евреям и биржевикам? Не пустить ли серебряные пряжки с туфель на уплату земельного налога, который пойдет на поддержку военно-морских сил королевства? […] Если таковы цели и средства Революционного общества, то я думаю, что пример Франции выбран прекрасно и должен нас пристыдить. Я знаю, что нас считают ленивым и инертным народом, остающимся пассивным, пока его положение терпимо, нас якобы устраивает наша посредственная свобода; и это мешает нам достичь свободы полной и совершенной. Ваши лидеры во Франции начали с нежной любви, восхищения, почти обожания английской конституции, но когда они разобрались в ней, она вызвала у них высочайшее презрение. Живущие среди нас друзья Национального собрания придерживаются того же мнения о конституции, которая некогда считалась славой их страны.
Революционное общество сделало открытие, что английский народ не свободен: оно убеждено, что неравенство парламентского правительства “является очевидным огромным дефектом нашей конституции, делающим ее чисто формальной, теоретической”. Представительство в законодательных органах королевства не только основа всякой конституционной свободы, которой мы пользуемся, но даже “…делает правительство законным. Без нее законодательная власть узурпируется. Когда представительство частично, королевство пользуется только частичной свободой, т.е. подобием свободы”. Д-р Прайс рассматривает частичное представительство как исходную ошибку, как первородный грех, и опасается, что ничто уже не сможет исправить положение, если новое злоупотребление властью не разбудит нацию, или пример другого народа, который обрел подлинную свободу, в то время как мы довольствовались ее тенью, не подстегнет наше самолюбие.
Отдавая дань нашей старой конституции, которая долгое время обеспечивала наше процветание, я хочу сказать, что она прекрасно соответствует тем целям и задачам, ради решения которых создавалась. Я подробно излагаю доктрину Революционного общества только для того, чтобы все видели, какого мнения придерживаются эти господа о конституции своей страны, надеясь, что какое-нибудь злоупотребление властью или иное бедствие дадут толчок для ее изменения в соответствии с их идеями; Вы понимаете теперь, почему они чрезмерно влюблены в ваше прекрасное равное представительство, однажды последовав примеру которого, Англия пришла бы к тем же результатам, что и ваша страна. Вы убедились, что они рассматривают палату общин как “подобие”, “формальность”, “тень” и т.п.
Эти господа считают себя систематиками, и не без причины. Так, они рассматривают грубую и очевидную ошибку, допущенную в нашем представительстве, этот, по их словам, первородный грех, не только как явление, порочное само по себе, но и делающее всю власть абсолютно незаконной, фактически узурпированной. Новая революция, которая избавит нас от незаконного, узурпировавшего власть правительства, наверняка будет справедливой, а потому – необходимой. В действительности их доктрина, если отнестись к ней со вниманием, ведет значительно дальше, чем изменение системы выборов палаты общин, так как если представительство или народный выбор абсолютно необходимы для того, чтобы узаконить все правительство, то это означает, что палату лордов можно объявить незаконнорожденной, – ведь она вообще не представляет народ даже “по видимости или формально”. Дела с монархией тоже обстоят не лучше. Напрасно, защищаясь от этих господ, она попробует прикрыться государственным устройством, созданным в эпоху революции. Впрочем, революция как таковая выпадает из их системы. В соответствии с их теорией наша революция не имеет твердых основ, она держится на сегодняшних “формальностях”, потому что возникшая в результате революции палата лордов никогда не представляла народ, а палата общин формировалась точно по такому же принципу, как и сегодня, т.е. является всего лишь “подобием” представительства.
Эти люди должны разрушать, иначе их существование утратит цель. Одни из них самоутверждаются, разрушая гражданскую власть и начиная с нападок на церковь; другие считают, что падение гражданской власти должно сопровождаться гибелью церкви. Они прекрасно понимают, какими ужасными последствиями чревато это двойное разрушение церкви и государства; но их так подогревают собственные теории, что они не могут остановиться даже перед разрушениями и несчастьями, неизбежность которых им известна. Один авторитетный господин, несомненно человек высокоталантливый, сказал о предполагаемом союзе церкви и государства: “Быть может, мы должны подождать падения гражданских властей, чтобы этот противоестественный союз был разорван. Несомненно, что настанут бедственные времена; но конвульсии политического мира не должны нас беспокоить, если мы хотим получить желаемый результат”. Вы видите, как хладнокровно эти господа готовят ужасные несчастья, которые могут постигнуть их страну.
Так что нет ничего удивительного, что нашему Революционному обществу кажутся незаконными и узурпаторскими конституция и правительство их страны, церковь и государство; они с энтузиазмом смотрят на Францию, и напрасно напоминать им о том, что было заложено нашими предками, об основных законах страны, об английской конституции, достоинства которой подтвердил многолетний опыт, рост общественного благосостояния и процветание народа. Они презирают опыт, считая его мудростью невежд. Они закладывают мину, которая разом взорвет все древние образцы, все обычаи, хартии, парламентские акты. Эта мина – права человека.
Идет ли речь о подлинных правах человека! О! я далек от мысли о возможности отрицать их в теории, да и на практике я готов всем сердцем поддержать реальные права человека. Отвергая фальшивые претензии, я вовсе не собираюсь порочить действительные права, которые не имеют с ними ничего общего. Если гражданское общество было создано для блага человека, то он имеет права на все преимущества, которыми это общество обладает. Это благодетельный институт; и сам закон, если он действует в соответствии с принятыми правилами, не что иное как благодеяние. Люди имеют право жить по этим правилам, имеют право на справедливость, на исполнение политических должностей в государстве и на занятие другими профессиями. Они имеют право на продукты производства и на средства, позволяющие им сделать это производство доходным; они имеют право на наследование имущества родителей; на воспитание и обучение детей; на наставление при жизни и утешение в смерти. Человек имеет право работать для себя, не вредя другим; и вместе со всем обществом имеет неоспоримое право на часть общего достояния. Но в этом партнерстве все люди имеют равные права, но не равное имущество. Тот, кто вложил в общий фонд шестьсот фунтов, имеет право получить сумму, пропорциональную его вкладу. Но он не имеет права на равный дивиденд с основного капитала и соответственно на часть власти и определение направления, в котором, по его мнению, должно действовать государство. Что же касается прав на раздел власти, руководство государственными делами, я всегда буду утверждать, что они лишь формально входят в число прямых и основных прав человека в гражданском обществе. Если гражданское общество является результатом договора, этот договор должен служить для него законом; от этого договора зависят все ограничения и применения конституционных норм, принятых на его основе. Законодательная и исполнительная власть – его создания. Никакой иной порядок вещей в этом случае невозможен. Как можно требовать что-либо, не заложенное как право в условиях договора, принятого гражданским обществом? Или требовать прав, которые обществом полностью отвергаются?
Один из первых мотивов гражданского общества, который стал его основополагающей нормой, – утверждение, что “ни один человек не может быть судьей в собственном деле”. Уже одно это лишает человека его естественного права, которое принадлежит ему вне зависимости от договора, т.е. самому судить и отстаивать свои интересы. Он должен отказаться даже от самозащиты – этого первого закона природы. Люди не могут одновременно пользоваться правами цивилизованного государства и государства нецивилизованного. Чтобы сохранить свободу, они должны полностью отдать ее на общее хранение.
Правительство создается не для защиты естественных прав человека, которые могут существовать и существуют независимо от него, сохраняя свое в высшей степени абстрактное совершенство; но это абстрактное совершенство – их практический недостаток. Имея право на все, люди хотят получить все. Государство – это мудрое изобретение человечества, предназначенное для обеспечения человеческих желаний. Люди имеют право на то, чтобы эта мудрость была направлена на удовлетворение их потребностей, Но государство требует, чтобы они сдерживали свои страсти и желания. Общество требует не только ограничения потребностей индивидуумов, но чтобы и в массе посягательства людей пресекались, их воля управлялась, а страсти сдерживались. Все это возможно только при наличии Власти, стоящей вне их, которая при выполнении своих функций не будет подвержена тем же страстям и желаниям, которые сама обязана подавлять и подчинять. В этом смысле ограничение так же, как свобода, должно быть включено в число прав человека. Но поскольку представления о свободе и ограничениях меняются в зависимости от времени и обстоятельств, возможно бесконечное количество модификаций, которые нельзя подчинить постоянному закону, то нет ничего более бессмысленного, чем обсуждение этого предмета.
Как только вы что-то исключаете из полноты прав человека, как только в них привносятся искусственные ограничения, тотчас государственное устройство, конституция государства и разделение властей становятся делом сложного и тонкого искусства. Оно требует глубокого знания человеческой природы и человеческих потребностей. Государство нуждается в укреплении своих сил и в лекарстве от своих болезней. Ни того, ни другого не дает дискуссия о правах человека. Какая в ней польза, если она не обеспечивает человека ни пищей, ни медицинской помощью? Проблема состоит в том, как их получить и как ими распорядиться. В таких случаях я всегда советую обращаться к услугам фермера или врача, а не профессора-метафизика.
Наука о государстве, его обновлении или реформировании ничем не отличается от любой экспериментальной науки, ей нельзя научиться а priori. И познается она не за один день. То, что вначале казалось никуда не годным, через длительное время может дать великолепные плоды. И напротив, прекрасный план, удачно начатый, может привести к плачевным и постыдным результатам.
В государстве действуют множество темных и скрытых сил, и те из них, что на первый взгляд не заслуживают внимания, могут стать причиной будущего несчастья или, напротив, благополучия. Наука управления, предназначенная для достижения практических целей, требует от человека опыта, для которого подчас мало целой жизни, и он должен с величайшей осторожностью приступать к работам по сносу общественного здания, которое в течение веков отвечало своему назначению, и с еще большей осторожностью – к возведению нового, особенно когда перед нами нет модели, доказавшей свою полезность.
Теоретические права человека входят в обыденную жизнь подобно световому лучу, проходящему сквозь плотную среду по прямой и по законам природы отражающемуся под углом. Действительно, в огромной массе страстей и интересов права человека претерпевают такое разнообразие преломлений и отражений, что теоретические споры о них становятся абсурдом. Человеческая природа сложна и запутанна, общественные интересы тоже сложны чрезвычайно, и, значит, нет такого политического направления, нет такой власти, которая устраивала бы каждого. Когда я слышу о простоте плана, целью которого является новое политическое устройство, я не могу отделаться от мысли, что его изобретатели не знают своего ремесла или пренебрегают долгом. Идея простого политического устройства изначально порочна, чтобы не сказать больше.
Права, о которых толкуют теоретики, – это крайность; в той мере, в какой они метафизически правильны, они фальшивы с точки зрения политики и морали. Права людей в государстве – это преимущества, к которым они стремятся. Но эти преимущества всегда колеблются между добром и злом, иногда их можно найти в компромиссе того и другого. Политический разум действует по принципу расчета: он складывает, вычитает, умножает и делит не метафизические, а реальные нравственные наименования.
Ваши теоретики всегда софистически смешивают права людей с их возможностями, и пока возможности и права – одно и то же, они вместе несовместимы с добродетелью, и с первой из добродетелей – благоразумием. Люди не имеют права на то, что не благоразумно и не является для них благом. Эти профессора, поняв, что их крайние принципы и политические схемы нельзя применить к состоянию мира, в котором они живут, часто легко отказываются от них ради тривиальной выгоды. Но есть среди них люди более стойкие, их трудно соблазнить отказаться от своих излюбленных проектов, и они постоянно стремятся к изменениям государственного устройства или церкви, а подчас и того и другого.
Они придают своим рассудочным проектам огромную ценность, и, не уважая современное государственное устройство, равнодушно относятся к возможности его совершенствования. Они не видят вреда в порочном управлении делами общества, напротив, они считают, что эти пороки создают благоприятные условия для революции. Достоинства и недостатки людей, их поступки и политические принципы рассматриваются ими лишь с одной точки зрения – насколько они способствуют или препятствуют их планам всеобщих перемен. Поэтому в одно время они поддерживают привилегии сильных, в другое – самые безумные демократические идеи свободы и переходят от одного к другому, не считаясь ни с чем, кроме своих интересов.
Франция сейчас переживает кризис революции, связанный с переходом от одной формы правления к другой, но Вы не можете не видеть, что настроение людей находится в таком же состоянии, что и страна. С нашей точки зрения, оно воинственное, с Вашей – торжествующее, и Вы знаете, на что они способны, когда им позволяют взять власть, соизмеримую с их желаниями. Я не собираюсь подтверждать свои наблюдения характеристикой некоторых людей. Нет! я далек от этого. Я не собираюсь конкурировать с людьми, исповедующими экстремальные принципы, которые, прикрываясь религией, учат опасной и необузданной политике. Что более всего возмущает в этой революционной политике – то, что она искушает и ожесточает души, чтобы подготовить их к ужасным ударам, которые возможны в экстремальных случаях. Но поскольку этих случаев может и не быть, пороки души и нравственные болезни оказываются неоправданными и не служат никаким политическим целям. Эти люди так увлечены теорией прав человека, что забыли о природе. Не открывая нового пути к разуму, они преграждают тот, что ведет к сердцу; они извратили все привязанности человеческой души, сострадание и доброту.
Проповедь, произнесенная в Олд Джюри, проникнута тем же духом. Заговоры, массовые побоища, убийства кажутся некоторым людям незначительной ценой государственного переворота. Спокойное, бескровное реформаторство кажется им плоским и пресным. Им нужна перемена декораций, великолепные сценические эффекты, спектакль должен поражать воображение, ставшее ленивым за шестьдесят лет спокойствия и мира, безопасности и процветания. Все это наш проповедник находит во Французской революции, по поводу которой он разразился таким восторженным монологом:
“Какой насыщенный великими событиями период! Я благодарен Богу, что живу в это время; я мог бы сказать: Господи, отпусти ныне раба своего с миром, ибо глаза мои узрели спасение. Мне удалось видеть распространение знания, которое победило все предрассудки и заблуждения. Я дожил до того времени, когда права людей были поняты лучше, чем когда-либо; когда народы страстно возжелали свободы, саму идею Которой они, казалось бы, утратили. Я дожил до времени, когда увидел тридцать миллионов человек, решительных и возмущенных, отвергших рабство с презрением, громко требующих свободы. Я видел их короля, ведомого с триумфом и самого сдавшегося на милость своих подданных”.
Прежде чем продолжить, я хочу заметить, что д-р Прайс несколько переоценивает великие достижения Просвещения. Предыдущее столетие, кажется мне, было не менее просвещенным; триумф, который так льстит д-ру Прайсу, происходил и в другом месте, и некоторые великие пророки той эпохи с не меньшим жаром, чем он, принимали участие в событиях, аналогичных тем, которые происходили во Франции. Я имею в виду короля Карла, привезенного в Лондон на суд. И предтеча д-ра Прайса, д-р Питере, заключая долгую молитву в королевской церкви Уайтхолла, сказал: “Я молюсь и проповедую здесь двадцать лет; но сегодня я могу сказать вместе с Симеоном: Господи, отпусти ныне раба своего с миром, ибо глаза мои узрели спасение”, Питерсу не помогла его молитва, он отправился к праотцам не так скоро, как просил, и отнюдь не с миром. Он сам стал жертвой того триумфа, которому способствовал. Во время Реставрации с этим беднягой обошлись слишком сурово. Но мы обязаны отдать должное его памяти и страданиям, ибо его рвение победило все “предрассудки и заблуждения”, которые могли бы помешать делу, которому он служил, а также тем, кто идет вслед за ним и повторяет его слова в наше время, внесшее столь исключительный вклад в изучение прав человека, не говоря уже о славных последствиях этого изучения.
Я возвращаюсь к монологу нашего пророка в Олд Джюри, который отличается от молитвы Питерса только местом и временем, но полностью совпадает по духу и букве со сказанным в 1648 году. Революционное общество – эти создатели правительств, героическая шайка упразднителей монархий, выборщики суверенов, ведущие королей к триумфу, гордые сознанием выполненного долга по распространению знания, выслушав своего проповедника, отбыло из церкви в лондонскую таверну, где все тот же неутомимый д-р Прайс, который выпустил еще не весь пар, предложил написать поздравительный адрес, и передать его с лордом Стэнхоупом французскому Национальному собранию.
Я нахожу, что проповедь профанировала прекрасные и пророческие слова молитвы, обычно называемой “nunc dimittis” и связанной с первым появлением в храме нашего Спасителя, отнеся их к самому ужасному, чудовищному и горестному спектаклю, который когда-либо взывал к состраданию и возмужанию человечества.
Античеловечная и безбожная суть “ведения короля с триумфом”, вызвавшая такой восторг у нашего проповедника, не может не шокировать нравственное чувство каждого порядочного человека. Несколько англичан, присутствовавших при этом триумфе, были потрясены и возмущены. Спектакль более походил на процессию американских индейцев, вступающих в Онондагу после ужасных убийств, которые они называют победами, несущих скальпы и ведущих пленников, сопровождаемых женщинами столь же свирепыми, как они сами, чем на триумфальное шествие воинственного, но цивилизованного народа, – если вообще цивилизованные люди способны на триумф над поверженными и страдающими.
Это, дорогой сэр, не было триумфом Франции. Я уверен, что Вас как француза это событие преисполнило стыдом и ужасом. Думаю, что Национальное собрание само оказалось в унизительном положении, будучи не в состоянии наказать авторов этого триумфа или его действующих лиц. […] Его осуществляли люди, для которых естественная гуманность и сочувствие – предрассудки и невежество, достойные вызвать лишь насмешку. Чуткое отношение к личности рассматривается ими как предательство по отношению к обществу. И чем совершеннее становится их свобода, тем беззащитнее собственность. Планы будущего прекрасного общества задумываются среди убийств, побоищ, конфискаций; под флагом закона люди, которые должны быть судьями, становятся убийцами, создаются проекты новых трибуналов для новых поколений граждан. И в этих обстоятельствах некоторые из членов Национального собрания считают возможным утверждать, что государственный корабль Франции быстрее, чем когда-либо, следует прямым курсом к возрождению. Следовало бы добавить, что его несет сильный ветер, поднявшийся после убийств и предательств, предшествовавших “триумфу”. […] Возможно, король Франции постарается забыть эти события. Но история, которая скрупулезно фиксирует все наши поступки и внимательно следит за судьбами монархов, не забудет ни этих событий, ни предшествующей эпохи галантности и щедрости в отношениях между людьми.
В истории будет записано, что утром 6 октября 1789 года король и королева после неразберихи, тревоги, страха и убийств, публично получив гарантию безопасности, удалились в свои апартаменты и позволили себе несколько часов передышки и беспокойного сна. Внезапно королеву разбудил голос часового, стоящего у ее дверей; он кричал, чтобы она спасалась, – это было последнее доказательство верности: на него набросились, и мгновение спустя он был мертв. Банда злодеев и убийц, пахнущих только что пролитой кровью, ворвалась в покои королевы, и сотни ударов штыками и кинжалами обрушились на ложе, с которого преследуемая женщина едва успела соскользнуть почти голая и броситься через тайный ход, ища спасения у ног супруга и короля, жизнь которого в этот момент тоже не была в безопасности. Затем король и королева с несовершеннолетними детьми (еще совсем недавно бывшими гордостью и надеждой великого и великодушного народа) были вынуждены покинуть свое убежище в великолепнейшем в мире дворце, откуда они вышли, пробиваясь между грудами изувеченных кровоточащих тел, утопая в крови, пролитой во время побоища. Отсюда их заставили отправиться в столицу их королевства. Из немногих уцелевших во время этой ничем не спровоцированной и не вызвавшей сопротивления резни выбрали двух молодых дворян, служивших в королевской гвардии. При полном параде, выстроенном на большом дворцовом плацу для приведения приговора в исполнение, и огромном стечении народа несчастных поволокли к плахе и отрубили им головы. Эти головы, поднятые на пики, открывали и направляли шествие, мимо которого медленно проезжал кортеж с коронованными узниками, сопровождаемый ужасными проклятьями, грязными оскорблениями, среди безумных танцев и пронзительных воплей, испускаемых отвратительными адскими фуриями, принявшими вид гадких женщин. После того как в медленной пытке двенадцати миль, растянутых на бесконечные шесть часов, король и королева каплю за каплей испили горечь, большую, чем горечь смерти, они были взяты под стражу, состоящую из тех самых солдат, которые вели их к знаменитому триумфу, и заключены в одном из старых парижских дворцов, превращенном в Бастилию для королей.
И подобный триумф надо было освящать у алтаря? упоминать в благодарственных молитвах? преподносить человечеству с трепетом и восторженными восклицаниями? Уверяю Вас, что ужасным оргиям в Париже аплодировали только в Олд Джюри, в нашей стране они вызвали энтузиазм у очень немногих. […]*
*Я привожу здесь отрывок из письма, которое ходит у нас по рукам и написано свидетелем события, который был одним из самых честных, просвещенных и красноречивых членов собрания.
ВЫДЕРЖКА из “Второго письма другу” г-на де Лалли-Толландаля.
Поговорим о решении, которое я принял; с моей точки зрения, оно совершенно справедливо. Ни этот преступный город, ни еще более преступное собрание не заслуживают справедливости; но я думаю, что те, кто подобно Вам разделяют мои мысли, меня не осудят. Клянусь Вам, что мое здоровье разрушено; но если даже забыть об этом, я более не в силах выносить тот ужас, который вызвала во мне эта кровь – эти головы – эта почти задушенная королева – этот король, влекомый, как раб, и въехавший в Париж в сопровождении убийц, несущих перед ним головы его несчастных телохранителей. Эти коварные янычары, эти убийцы, эти женщины-каннибалы, этот крик “Всех епископов на фонарь!” в момент, когда король въезжал в свою столицу в карете вместе с двумя епископами! Я видел ружейный выстрел по одной из колясок королевы. Господин Бейли назвал этот день “прекрасным”. Утром собрание хладнокровно сказало, что считает для себя недостойным в полном составе сопровождать короля. Господин Мирабо безнаказанно заявил в собрании, что государственный корабль, не встречая препон на своем пути, на полной скорости устремился к своему возрождению.
Господин Барнав смеялся вместе с ним, когда вокруг них разливалось море крови. Добродетельный Мунье чудом ускользнул от двадцати убийц, которые хотели присоединить его голову к своим трофеям. Все это заставило меня дать клятву, что я более ногой не вступлю в эту пещеру антропофагов (Национальное собрание), где я уже не в силах возвысить свой голос и напрасно делал это в течение шести недель. Я, Мунье и все честные люди, которые из последних сил старались делать добро, собираются выйти из него. Я не боюсь и краснею при мысли о том, чтобы защитить себя. Я считаю, что народ менее виновен, чем те, кого пьянят его ярость, крики, аплодисменты, приводящие меня в дрожь. Возмущение, ужас, конвульсии, дурнота, которые вызвал у меня вид крови, заставили меня уступить. Не страшит одна только смерть, ею бравировали не однажды, когда она могла бы быть полезной. Но никакие силы под небесами, никакое мнение, общественное или частное, не имеют права приговаривать меня к бесполезным страданьям, к тысячам пыток в минуту, к гибели от отчаянья и гнева среди триумфа преступлений, которые я не могу остановить. Пусть меня вышлют, конфискуют мое имущество. Лучше я буду пахать землю, но их больше не увижу. Таков мой приговор. Вы можете читать мое письмо, показывать, давать переписывать; тем хуже для тех, кто его не поймет (Пер. с фр.).
Как видите, у этого военного человека нервы оказались слабее, чем у штатских господ из Олд Джюри. Господин Мунье, о котором рассказывается в письме, – человек честный, добродетельный и талантливый и, следовательно, тоже эмигрант.
Что касается меня, сэр, то должен Вам признаться, что страдания людей высокого ранга, и в особенности слабый пол, красота и любезность потомков многих королей и императоров, нежный возраст королевских детей, нечувствительных, благодаря малым летам и невинности, к жестоким оскорблениям, которым подвергаются их родители, немало добавляют к моим чувствам, когда я думаю об этом печальном событии.
Я слышал, что августейший монарх, который был главным объектом триумфа нашего проповедника, не только много пережил, но был глубоко удручен этим позорным случаем. Как мужчина он, естественно, чувствовал ответственность за супругу и детей, за преданных ему гвардейцев, которых хладнокровно убивали в его присутствии; как монарх он был удивлен странной и пугающей переменой, происшедшей с его подданными, он более беспокоился о них, чем о себе. Его поведение доказывает его человечность и подтверждает мужество. Мне крайне неприятно об этом говорить, но король оказался в таком положении, что трудно кого-либо заподозрить в преувеличении его достоинств.
Я слышал, и радовался услышанному, что королева, другой объект триумфа, выдержала этот день (надо сказать, что созданные для страданий умеют страдать) и что она переносит все последующие дни – заточение супруга, собственный плен, изгнание друзей, оскорбительное обращение и весь груз несчастий – со спокойным терпением, с достоинством, подобающим ее рангу и происхождению, как дочь повелительницы, известной своим благочестием и мужеством; говорят, что в ней есть величие римской матроны. Я надеюсь, что до последнего момента она будет выше своих несчастий, и если ей суждено погибнуть, она не погибнет от неблагородной руки.
Прошло уже шестнадцать или семнадцать лет с той поры, как я видел королеву Франции, тогда еще жену дофина, в Версале; несомненно, никогда доселе не появлялось там существо столь восхитительное; она едва вступила в эту сферу, украшением и отрадой которой стала; я видел ее в момент, когда она только всходила над горизонтом, подобная утренней звезде, излучающая жизнь, счастье и радость. О, какие перемены! Какое сердце нужно иметь, чтобы без волнения наблюдать такой взлет и такое падение! Мог ли я думать, когда видел, как она принимала знаки уважения и восторженной почтительной любви, что ей когда-нибудь придется носить и таить в груди противоядие, позволяющее мужественно противостоять самым ужасным катастрофам! Мог ли я вообразить, что доживу до того времени, когда увижу, как галантная нация, нация людей чести и кавалеров, обрушит на нее такие несчастья! Я думал, что десять тысяч шпаг будут вынуты из ножен, чтобы наказать даже за взгляд, который мог показаться ей оскорбительным. Но век рыцарства прошел. За ним последовал век софистов, экономистов, конторщиков, и слава Европы угасла навсегда. Никогда, никогда больше мы не встретим эту благородную преданность рангу и полу; этого гордого смирения, повиновения, полного достоинства, подчинения сердца, которое в рабстве сохранило восторженный дух свободы. Щедрость, защита слабых, воспитание мужественных чувств и героизма – все разрушено. Они исчезли – эта чувствительность к принципам, строгость чести, которая ощущала пятно, как рану, которая внушала отвагу и в то же время смягчала жестокость, которая оживляла все, к чему прикасалась, и при которой даже порок утрачивал половину зла и грубости.
Чувства и мысли, составившие целую нравственную систему, коренились в древнем рыцарстве; сам принцип внешне претерпевал изменения, ибо менялись условия человеческой жизни, но он продолжал существовать и оказывал свое влияние на длинный ряд поколений, сменяющих друг друга, вплоть до нашего времени. Если он полностью исчезнет, то, боюсь, потеря будет огромной. Именно он был отличительной чертой современной Европы. Именно он придавал блеск любым формам правления, еще со времен азиатских империй и, может быть, государств античного мира в период расцвета. Этот принцип, не покушаясь на ранги, обеспечивал благородное равенство, проходившее через все грани социальной жизни. Благодаря ему, короли свободно и дружески обращались со своими подданными, а те относились к королю без подобострастия. Без усилий и сопротивления этот принцип гасил вспышки высокомерия и гордости, обязывал монархов прислушиваться к общественному мнению, заставлял строгие власти вести себя корректно, давал понять, что манеры могут быть важнее законов.
Но сейчас все изменилось. Все привлекательные иллюзии, которые делали власть великодушной, повиновение добровольным, придавали гармонию разнообразным жизненным оттенкам, внушали чувства, украшающие и смягчающие частную жизнь, – все они исчезли от непреодолимого света разума. Все покровы, украшающие жизнь, были жестоко сорваны; навсегда были отброшены все возвышенные идеи, заимствованные из запасов нравственности, которые владели сердцами и были предназначены для сокрытия человеческих недостатков. Они были объявлены смешными, абсурдными и старомодными.
При таком взгляде на мир король – всего лишь человек; королева – не более чем женщина; женщина – не более чем животное; а животные не относятся к существам высшего порядка. Уважение, подобающее слабому полу, должно рассматриваться как романтический вздор. Цареубийство, отцеубийство, человеческие жертвы – вымысел и предрассудки, способные помешать правосудию и нарушить его простоту. Убийство короля, королевы, епископа или отца – не более чем обычное человекоубийство, и если можно полагать, что оно совершено во благо народа, то оно вполне простительно и к такому проступку не следует относиться слишком строго и предвзято.
В соответствии с этой варварской философией, которая могла родиться только в холодных сердцах и порочных умах, исключающей не только мудрость, но и вкус и благородство, законы должны держаться на страхе и существовать для тех, кто обращается к ним во имя мести или личных интересов. В парках их академий в конце каждой аллеи вы не увидите ничего, кроме виселицы. Подобное государственное устройство не может вызвать народной любви. На принципах этой механической философии ни один из государственных институтов не сможет быть, если мне позволено так выразиться, персонифицирован и вызвать любовь, уважение, восхищение. Аргументы разума исключают человеческие привязанности, но не могут их заменить; общественные нравы и склонности подчас бывают необходимы как дополнения, иногда как коррективы – всегда как опора закона. Мудрая заповедь о построении стиха применима и к государству:non satis est pulchra, dulcia funto. Каждый народ должен обладать системой нравов, которые были бы приятны уму. Если вы хотите заставить нас любить свою страну, сделайте ее милой нашему сердцу.
Но любая власть, обесценившая нравы и обычаи, будет искать средства, чтобы удержаться. Узурпация, которая, чтобы сломать старые институты власти, разрушила и старые принципы, будет стараться устоять, используя для этого те же способы, с помощью которых она достигла власти. Когда принятый феодальный рыцарский дух верности, который, утверждая власть королей, в то же время избавлял их и вассалов от необходимости остерегаться тирании, будет разрушен, начнутся заговоры и убийства, которые попытаются предотвратить превентивными убийствами и конфискациями, и развернется длинный свиток зловещих и кровавых дел, представляющий собой политический кодекс всякой власти, которая не опирается ни на собственную честь, ни на честь тех, кто обязан ей повиноваться. Короли станут тиранами из соображений политических, а их подданные – мятежниками из принципа.
Когда из жизни уйдут старые обычаи и правила, потери будут невозместимы. С этого момента у нас нет более компаса, и мы не знаем, в какой порт мы плывем. Европа как таковая, несомненно, была в состоянии процветания, когда ваша революция свершилась. Трудно сказать, в какой мере наши старые нравы, обычаи и мнения влияли на это процветание, но мы можем констатировать, что в совокупности они действовали во благо.
Нет ничего более верного, чем наши обычаи и наша цивилизация, и все прекрасное, неотделимое от обычаев этой части Европы, в течение веков зависело от двух принципов и являлось результатом их сочетания. Я имею в виду дух рыцарства и религию. Дворянство и духовенство сохраняли их даже в смутные времена, а государство, опираясь на них, крепло и развивалось. <…> Без этих старых фундаментальных принципов, без благородства и религии во что превратится нация грубых, необразованных, свирепых и в то же время нищих и отвратительных варваров, лишенных религии, чести, мужской гордости, ничего не имеющих в настоящем и ни на что не надеющихся в будущем. Я желал бы вам не спешить по пути, ведущему к этому ужасному и подлому положению. Порочность концепции, непристойность и вульгарность всех заседаний Собрания и всех его декретов проявляются уже сейчас. Их свобода – это тирания, их знание – высокомерное невежество, их гуманность – дикость и грубость.
Трудно сказать, получила ли Англия от вас эти два великих и благородных принципа и нравы, в которых и сейчас усматриваются их значительные следы, или вы заимствовали их у нас, но я думаю, что мы получили их от вас. Франция всегда в большей или меньшей степени влияла на английские нравы; если этот фонтан будет засорен и испорчен, его струи ослабеют и не достигнут ни нас, ни других государств Европы. Я полагаю, что в результате происшедших во Франции событий у всей Европы есть основания задуматься над тем, как они отразятся на ее прошлых и сегодняшних интересах. Надеюсь, Вы поэтому извините мне столь подробное описание ужасных событий в октябре 1789 года, которые навели меня на размышления о революциях вообще и в частности теперешней – я имею в виду переворот в чувствах, нравах и моральных принципах. Сейчас, когда все достойное уважения вне нас разрушено и делаются попытки уничтожить принципы чести и достоинства в нас самих, человек вынужден защищаться.
Почему я придерживаюсь иного мнения, чем преподобный д-р Прайс и его мирское стадо, которое согласилось с идеями и чувствами произнесенной им проповеди? Да просто потому, что это естественно, потому что мы так созданы, что подобные спектакли наводят нас на грустные мысли о непрочности всего земного, о том, что все мы смертны, и о бренности человеческого величия; потому что из таких простых чувств мы извлекаем серьезные уроки, ибо в подобных событиях наши страсти возобладают над разумом; потому что, когда королей сбрасывают с трона по велению Высшего Вершителя этой всемирной драмы и они становятся объектами низких оскорблений подлецов и жалости порядочных людей, то моральное опустошение, которое мы чувствуем, производит на нас такое же впечатление, как чудеса в мире физическом. Тревога погружает нас в размышления, наши души проходят через очищение ужасом и состраданием, наша слабая и тщетная гордость смиряется перед правосудием высшей мудрости. Когда такой спектакль развертывается на сцене, я плачу, не скрывая слез. Мне действительно было бы стыдно, если бы я обнаружил в себе эти поверхностные, театральные чувства для воображаемых несчастий, а в жизни мог бы ликовать, когда эти несчастья стали реальностью. Если бы мой ум был настолько извращен, я никогда не посмел бы показывать свое лицо на представлении ни одной трагедии. Люди бы подумали, что слезы, которые в свое время Гаррик, а теперь Сиддонс исторгают из моих глаз, – проявление ханжества; я бы считал их слезами безумия.
Воистину, театр – лучшая школа для воспитания нравственности, чем церковь, где человеческие чувства так оскорбляются. Поэты, имеющие дело с аудиторией, еще не прошедшей школу прав человека и обязанные прислушиваться к движениям души, не осмелились бы преподнести на сцене такой “триумф” как предмет восторга. Там, где человек следует своим естественным порывам, он не может принять отвратительные афоризмы макиавеллиевской политики, независимо от того, к какой тирании их относят – монархической или демократической. Они отвергнут их на современной сцене, как однажды сделали это во времена античности, когда не смогли вынести даже гипотетическое предположение подобного злодейства из уст тирана, хотя они вполне соответствовали характеру персонажа. Афинский амфитеатр не выдержал бы реальной трагедии того триумфального дня. Он не мог бы смотреть на преступления новой демократии, записанные в той же книге счетов, что и преступления старого деспотизма; в этой книге демократия оказалась бы в дебете, но у нее нет ни желания, ни средств, чтобы подвести баланс. В театре с первого взгляда было бы видно, что подобный метод расчета узаконивает распространение преступлений; что конспираторам представляется прекрасный случай для предательства и кровопролития; что терпимость к использованию преступных методов делает их предпочтительными, ибо они обещают кратчайший путь к достижению цели по сравнению с высоким путем добродетели. Оправдание злодейств и убийств, совершенных во имя общественного блага, скоро приведут к тому, что общественное благо станет предлогом, а злодейство и убийство целью; и с этого момента разбой, обман, мщение и страх, более отвратительный, чем мщение, потребуются для удовлетворения ненасытных аппетитов правителей. Таковы будут неизбежные последствия великолепного триумфа прав человека, которые смешают все естественные представления о добре и зле.
Но преподобный пастор восторгается по поводу “триумфа”, потому что Людовик XVI был деспотическим монархом. Проще говоря, это означает, что он естественно был таковым именно потому, что имел несчастье родиться королем Франции с прерогативами, полученными от длинной череды предков, и наследственным правом повелевать своими подданными. Действительно, фортуна отвернулась от него, позволив ему родиться французским королем. Но несчастье – не преступление, а нескромность – не самая большая вина. Я никогда не думал, что государь, все царствование которого было серией уступок своим подданным, согласившийся ослабить свою власть, отказаться от преимуществ, предложить народу свободу, неизвестную доселе его предкам, заслужил столь жестокий и оскорбительный “триумф” от Парижа и д-ра Прайса. Когда я вижу такой пример, я боюсь за судьбу свободы. Когда я вижу, что оскорбления со стороны людей безнравственных остаются безнаказанными, я боюсь за гуманность. Есть низкие люди, с восторгом взирающие на королей, твердо сидящих на троне, простирающих на своих подданных жесткую руку, умеющих защитить свои прерогативы и с суровым деспотизмом противостоять любым поползновениям свободы. Против таких монархов они никогда не возвысят голос.
Если бы для меня было очевидно, что король и королева Франции (каковыми, я полагаю, они являлись до “триумфа”) – жестокие и безжалостные тираны, вынашивающие планы уничтожения Национального собрания (мне кажется, я видел опубликованными подобные инсинуации) , то я бы счел их заточение справедливым. Если бы это было правдой, то многое следовало бы сделать, но сделать иначе. Наказание настоящих тиранов – благородный и величественный акт правосудия; и правда о нем предназначена служить утешением для души человеческой. Но если бы я должен был наказать короля-тирана, я уважал бы достоинство, воздавая за преступление. […] Мы в Англии не доверяли политикам, подобным вашим. Мы благородные враги и верные союзники. Я рискну утверждать, что лишь один из сотни наших соотечественников разделяет “триумф” Революционного общества. Если бы король и королева Франции и их дети попали к нам в плен во время войны (хотя я выступаю против войны), они вошли бы в Лондон с иным триумфом. Когда-то давно один из французских королей действительно оказался в таком положении; Вы читали, как с ним обращались победители на поле брани и как потом он был встречен в Лондоне. С тех пор прошло четыреста лет, но, я думаю, наши правила чести не изменились. Благодаря нашему упрямому сопротивлению нововведениям и присущей национальному характеру холодности и медлительности, мы до сих пор продолжаем традиции наших праотцов. Мы не утратили благородства и достоинства мысли четырнадцатого столетия и не превратились в дикарей. Руссо не обратил нас в свою веру; мы не стали учениками Вольтера; Гельвеций не способствовал нашему развитию. Атеисты не стали нашими пастырями; безумцы – законодателями. Мы знаем, что не совершили никаких открытий; но мы думаем, что мораль не нуждается в открытии, так же как основы правления или идеи свободы, которые были прекрасно известны задолго до нашего появления на свет и сохранят свое значение после того, как прах наш будет засыпан землей. Мы в Англии еще не утратили естественные чувства, мы их храним и культивируем, ибо они верно оберегают наш долг и служат опорой нашей свободной и мужественной морали. Нас еще не выпотрошили и подобно музейным чучелам не набили соломой, тряпками и злобными и грязными бумагами о правах человека.
Мы сохраняем в чистоте данные нам от рождения чувства не узурпированными софистикой, педантизмом или изменой. В нашей груди бьются настоящие сердца из плоти и крови; мы верим в Бога; мы с благоговением смотрим на короля, с любовью на парламент, с почтительностью на священнослужителей и с уважением на дворянство. Почему? Потому что, когда эти понятия возникли, они были приняты нами как нечто естественное; потому что другие чувства фальшивы, портят наши души и нравы, делают нас невосприимчивыми к просвещенной свободе, учат дерзкому высокомерию и тем самым обрекают на рабство, которого мы в этом случае заслуживаем.
Как видите, сэр, в этот век Просвещения мне хватило смелости признаться, что мы люди, обладающие естественными чувствами, что вместо того, чтобы отбросить все наши старые предрассудки или стыдиться их, мы их нежно любим именно потому, что они предрассудки; и чем они старше и чем шире их влияние, тем больше наша привязанность. Мы боимся предоставить людям жить и действовать только своим собственным умом, потому что подозреваем, что ум отдельного человека слаб и индивидууму лучше черпать из общего фонда, хранящего веками приобретенную мудрость нации. Многие из наших мыслителей вместо того, чтобы избавляться от общих предрассудков, употребляют все свои способности на обнаружение скрытой в них мудрости. Если они находят то, что ищут (их ожидания редко оказываются обманутыми), то считают, что умнее сохранить предрассудок с заключенной в нем мудростью, чем отбросить его “одежку” и оставить голую истину. Предрассудки полезны, в них сконцентрированы вечные истины и добро, они помогают колеблющемуся принять решение, делают человеческие добродетели привычкой, а не рядом не связанных между собой поступков. В этом вопросе мы расходимся с вашими литераторами и политиками. Они не уважают мудрость других, но компенсируют это безграничным доверием к собственному уму. Для разрушения старого порядка вещей они считают достаточным основанием то, что этот порядок старый. Что касается нового порядка, то их не беспокоят опасения за прочность наспех построенного здания, потому что прочность и постоянство не волнуют тех, кто считает, что до них было сделано очень мало или вовсе ничего. Они систематически убеждают, что все, что постоянно, – плохо, и поэтому ведут беспощадную войну с государственными устоями. Они полагают, что форму правления можно менять, как модное платье. Что любой государственный строй заинтересован в сиюминутной выгоде и не нуждается в устоях. Они ведут себя так, как будто договор, заключенный между ними и властями действителен только для последних, а не содержит взаимных обязательств, и его величество народ имеет право разорвать его без каких-либо видимых причин, кроме собственной воли.
Даже их любовь к родной стране зависит от того, как она относится к их поверхностным и краткосрочным проектам; эта любовь определяется схемой государственного устройства страны.
Кажется, только такие теории или, скорее, идеи проповедуются вашими политическими деятелями, но они полностью отличаются от тех, которые приняты в нашей стране.
Я слышал, что во Франции распространено мнение, что то, что происходит у вас, делается по примеру Англии. Я позволю себе заметить, что едва ли что-нибудь из осуществляемого вами вытекало из нашей практики или сообразуется с нашими мнениями и образом действий. Я могу добавить, что и мы не хотим брать у Франции уроки, тем более что мы уверены, что никогда сами их не давали. Политические клики, разделяющие ваши взгляды, в Англии существуют, но это всего лишь горстка людей. Если с помощью интриг, проповедей, публикаций они, к несчастью, втянут в свою авантюру множество англичан и сделают попытку повторить то, что делается у вас, то, смею предсказать, это вызовет беспокойство в стране, но очень скоро закончится для них полным поражением. Наш народ в давние времена предпочел стабильность законов идее непогрешимости папства; и сегодня он не променяет святую веру на философские догмы; хотя раньше ему грозили анафемой и крестовым походом, а сейчас клеветой и опасностью висеть на фонаре.
Раньше ваши дела интересовали только вас самих; они затрагивали нас чисто по-человечески, но мы держались в стороне, так как не были гражданами Франции. Но сегодня, когда нам предлагают для подражания ваш пример, мы должны почувствовать себя англичанами и действовать как англичане. Ваши дела, вопреки нашему желанию, стали частью наших интересов, независимо от того, считаем ли мы их панацеей или, напротив, всеобщим бедствием. Если это панацея, мы не нуждаемся в ней, ибо знаем о возможных последствиях приема ненужных лекарств; если же это бедствие, чума, то против нее должны быть приняты все меры предосторожности, установлен строжайший карантин.
Говорят, что существующая у вас клика, которая называет себя философской, очень прославилась благодаря последним событиям и что мнения и политические планы ее членов вдохновляют и направляют все и всех. В Англии я никогда не слыхал ни об одной партии, литературной или политической, существующей под таким названием. По-видимому, говоря о Франции, имеют в виду группу людей, которых грубо и вульгарно именуют атеистами, не так ли? Если речь идет о них, то я могу допустить, что и у нас были писатели, нашумевшие в свое время, которых можно характеризовать подобным образом. Сейчас они пребывают в полном забвении. Кто из теперешних сорокалетних прочел хоть одно слово Коллинза, Толланда, Тиндела, Моргана и прочих, некогда называвших себя свободными мыслителями? И вообще, читал ли их кто-нибудь?’ Спросите лондонских книгопродавцев, где сейчас эти светочи мира? Очень скоро за ними в небытие отправятся и их немногие последователи. Все они были индивидуалистами, никогда не объединялись в группу или фракцию и не пользовались в обществе никаким влиянием.
Поскольку такая группа никогда в Англии не существовала, идеи этих писателей не могли найти отражения в первоначальном плане нашей конституции, или при ее обсуждении и совершенствовании. Конституция создавалась и утверждалась под эгидой религии и благочестия. В ней отразилась простота нашего национального характера и та врожденная прямота, которые в течение долгих лет были чертами, присущими людям, пользовавшимся среди нас властью и авторитетом. И такое мнение сохраняется и сегодня, и его разделяет огромное большинство народа.
Мы знаем, более того, мы чувствуем душой, что религия – основа гражданского общества, источник добра и утешения; мы в Англии в этом настолько убеждены, что можем утверждать, что у нас девяносто девять человек из ста выступают против безбожия. Если догматы нашей религии потребуют дальнейших объяснений, мы не призовем атеизм, чтобы прояснить их. Мы не станем освещать наш храм ложным светом. […] Из всех религий мы выбрали протестантизм и исповедуем его не равнодушно, но с рвением.
Мы знаем и гордимся знанием, что человек религиозен изначально; что атеизм противен не только нашему разуму, но и нашим инстинктам и поэтому не может долго служить их подавлению. Но если в момент мятежа или в состоянии пьяной горячки, вызванной паром, вырвавшимся из адского котла, который сегодня яростно кипит во Франции, мы откроем нашу наготу, отбросив христианскую веру, которая до сих пор была нашей славой и утешением, великим источником цивилизации для нас и для других народов, то можно опасаться (ибо известно, что ум не выносит пустоты), как бы грубое, пагубное и унизительное суеверие не заняло ее места.
Прежде чем отказать в уважении установленным порядкам и демонстрировать свое презрение к властям, как это сделали вы (что повлекло за собой заслуженное наказание), мы хотели бы видеть, что вы можете предложить взамен. Тогда мы сделаем свой выбор. В отличие от тех, кто враждебно относится к привычным для всех государственным институтам, мы к ним чрезвычайно привязаны, мы остались им верны. Мы решили поддержать церковь, монархию, аристократию, демократию такими, как они существуют, ничего не добавляя; и я Вам сейчас покажу, в какой мере мы всем этим обладаем. Несчастьем нашего века (а не его славой, как полагают некоторые господа) явилось то, что мы все подвергаем обсуждению и наше государственное устройство всегда было предметом пререканий. Вот почему, а также чтобы удовлетворить тех из Ваших соотечественников, кто рекомендует воспользоваться вашими примерами, я рискну предложить Вам несколько мыслей, касающихся названных установлении. Я думаю, что в Древнем Риме поступали не так уж глупо, когда, желая обновить законы, отправляли своих посланцев для изучения государственного устройства республик, расположенных в пределах досягаемости.
И прежде всего я хотел бы поговорить о нашей церкви, которая является первым из наших предрассудков, но не глупым предрассудком, а содержащим глубокую и всепроникающую мудрость. Я сказал, что он первый. Но в наших представлениях и наших душах ему принадлежат все места – от первого до последнего, ибо, основываясь на принадлежащей нам сегодня религиозной системе, мы живем и действуем в русле дошедшего до наших дней древнего человеческого сознания. Это сознание, подобно архитектору, не только замыслило государство как священную постройку, но оно, подобно бережливому хозяину, предохраняет его структуру от порчи и разрушения, оно создает священный храм, очищенный от всякой фальши, насилия, несправедливости и тирании; оно торжественно и навечно освящает государство и все, что ему служит; это освящение означает, что те, кто правит государством, как бы олицетворяют самого Бога; вот почему они должны сознавать высоту и достоинство своего предназначения и уповать на бессмертие; их действия должны строиться не на ничтожных сиюминутных интересах. Чтобы завещать миру богатое и славное наследство, они должны опираться на твердые и постоянные основы жизни и человеческой природы. Об этом должны помнить все люди, занимающие высокое положение в государстве. Но все нравственные, гражданские, политические и религиозные институты призваны подтвердить нераздельность божественной и человеческой идеи и служить возведению такого великолепного и удивительного строения, как Человек, которому предназначено занять высшую ступень в системе творения. […] Мы освящаем государство, чтобы избежать всех опасностей, связанных с непостоянством и неустойчивостью; мы освящаем его, чтобы один человек не осмелился слишком близко подойти к изучению его недостатков, не приняв предварительно достаточные меры предосторожности; чтобы никому не пришло в голову, что реформы следует начинать с общего переворота; чтобы к ошибкам государства относились с таким же благоговением и трепетом, как к ранам отца. Благодаря этому предрассудку мы научились с ужасом смотреть на детей своей страны, которые с легкостью и быстротой рубят отца на куски и бросают их в кипящий котел в надежде, что их дикие заклинания восстановят тело и вдохнут в него новую жизнь.
Общество – это действительно договор, но договор высшего порядка. Его нельзя рассматривать как коммерческое соглашение о продаже перца, кофе и табака или любой подобный контракт, заключенный из практической выгоды или для осуществления незначительных, преходящих интересов, который может быть расторгнут по капризу одной из сторон. Государство требует уважения, потому что это – объединение, целью которого не является удовлетворение животных потребностей или решение ничтожных и скоротечных задач. Это общество, в котором должны развиваться все науки и искусства, все добродетели и совершенства. Такая цель может быть достигнута только многими сменявшими друг друга поколениями – поэтому общественный договор заключается не только между ныне живущими, но между нынешним, прошлым и будущим поколениями. Более того, договор каждого отдельного государства – это всего лишь статья в изначальном договоре вечного сообщества, составленном как единая цепь из разных колец, соединяющая видимый и невидимый миры; этот высший закон не является субъектом воли тех, кто несет перед ним ответственность и связан договором, подчиняющим их волю общему закону.
Государства не вправе разрушать это всемирное, Богу подчиняющееся сообщество и, руководствуясь стремлением к свободе, рвать установленные связи, превращая мир в асоциальный, антигражданский хаос, в котором перемешаны все основополагающие принципы. Только высшая необходимость, необходимость, которая не выбирается, а направляется, которая не допускает обсуждений и не требует доказательств, только одна эта необходимость может оправдать обращение к анархии. При этом она не является исключением из правил, потому что сама представляет собой часть того нравственного и физического порядка вещей, которому человек должен подчиняться по доброй воле или насильно. Но как только эта необходимость станет объектом выбора, закон окажется нарушенным, природа выйдет из подчинения, разразится беззаконный бунт, и люди из мира разума, порядка, спокойствия и добродетели будут изгнаны в антагонистический мир безумия, порока, разлада и бессмысленного горя.
Бог, который сотворил нас для совершенствования в добродетелях, своей волей создал и необходимое условие для этого – государство и пожелал связать его с высшим источником и архетипом всякого совершенства. Верующие в верховную волю Того, Кто сам является законом законов и царем царствующих, не могут не понимать, что корпоративная клятва в верности и почитании государственных установлении вместе с тем есть и признание Его высшей воли.
Я излагаю Вам мнения, принятые у нас с древних времен и существующие по сегодня; они настолько вошли в мою душу, что я не мог бы различить, что узнал от других, а что явилось плодом моих собственных раздумий. Эти принципы пронизывают всю нашу политическую систему.
Мы рассматриваем церковь как нечто присущее, главное для государства, а не как нечто добавленное к нему для удобства, что можно легко отделить от него, отбросить или сохранить в зависимости от сиюминутных идей или настроений. Мы считаем ее фундаментом всего государственного устройства, с каждой частью которого она состоит в нерасторжимом союзе. Церковь и государство в наших представлениях неделимы, и редко одно упоминается без другого.
Наше образование построено так, что подтверждает и закрепляет этот принцип – оно практически полностью находится в руках церковников, и это действительно для всех ступеней обучения – от раннего детства до возмужания. Даже когда наша молодежь покидает школы и университеты и вступает в тот важный период жизни, когда требуется связать воедино опыт и полученные знания, и едет посмотреть другие страны, то отправляющиеся в такое путешествие с юными дворянами домашние учителя и гувернеры – на две трети тоже служители церкви. При этом они выступают не только как духовники и наставники или просто как сопровождающие, а как старшие друзья и компаньоны. С ними, как с родственниками, связи поддерживаются всю жизнь. Эти связи привязывают наших дворян, многие из которых принимают участие в управлении страной, к церкви. Мы так цепко держимся за старые церковные порядки и институты, что с четырнадцатого-пятнадцатого столетий в них произошло очень мало изменений. Мы полностью поддерживаем эти старинные институты, ибо они благоприятно влияют на нравственность и дисциплину и, не меняя своей основы, способны воспринять любые усовершенствования. Мы считаем, что они могли не только воспринять и усовершенствовать, но и сохранить все достижения науки и литературы в том порядке, в каком они были созданы Провидением; кроме того, готическое и монастырское образование (так как в основе своей это не что иное) позволили нам внести больший вклад, чем любая другая европейская нация, в развитие наук, искусства и литературы. И все это благодаря тому, что мы не пренебрегали наследственными знаниями, которые оставили нам наши предки.
Наша привязанность к церкви настолько велика, что мы не можем допустить, чтобы она оказалась в зависимости от государственной казны, частных взносов или чтобы на нее оказывалось давление со стороны политиков или военных. Английский народ считает, что есть конституционные и одновременно религиозные мотивы, чтобы отказаться от всякого проекта, превращающего независимое духовенство в церковных служащих, состоящих на содержании у государства. Влияние церковника, который находится в зависимости от королевской власти, заставило бы его опасаться за собственную свободу; вот почему народ хочет, чтобы его церковь была так же независима, как король и дворянство. Эта нерасторжимость религиозных и политических соображений, представления о долге, состоящем в утешении слабых и просвещении темных, определяет единодушное признание нацией церковного достояния как только ей одной принадлежащего, которым государство не может распоряжаться или пользоваться, но обязано блюсти и охранять. Доходы церкви, по мнению народа, должны быть ее постоянным достоянием, так же как земля, на которой она стоит, и это будет предохранять ее от тех неожиданных колебаний, каким подвержены общественные фонды и ценные бумаги. […] Поскольку однажды народ установил, что имущество церкви является ее собственностью, непозволительно подсчитывать это имущество, определяя, много его или мало. Это было бы нарушением права собственности. Какое зло может произрасти из того, что богатство находится в чьих-то руках, если высшая власть единолично и полностью контролирует любого собственника, тем самым препятствуя злоупотреблениям и обеспечивая соблюдение им взятых на себя обязательств по расходованию средств? Вот почему палата общин Великобритании даже в случае крайней государственной необходимости не станет пополнять свои ресурсы путем конфискации имущества церкви и бедняков. Это не входит в состав средств, которыми пользуется наш комитет финансов. Я не боюсь быть опровергнутым, если стану утверждать, что в нашем королевстве нет ни одного политического деятеля, который не краснея выступил бы в какой-нибудь аудитории или обществе с одобрением бесчестной, коварной и жестокой конфискации Национальным собранием той собственности, которую ему следовало бы защищать.
С торжеством естественной гордости должен сообщить Вам, что те англичане, которые хотели бы заставить нас одним глотком выпить мерзости ваших парижских обществ, ошиблись в своих ожиданиях. Ограбление вашей церкви способствовало безопасности нашей; народ проснулся; он с ужасом и тревогой следит за этим чудовищным и постыдным актом разбоя. Его глаза открылись, и с каждым днем он все лучше видит подлинные мотивы, личные выгоды бесстыдных людей, которые перешли от лицемерия и обмана к открытому насилию и грабежу. Когда мы у себя замечаем подобного рода поползновения, мы их тотчас пресекаем.
Полагаю, что мы никогда не потеряем настолько чувство долга, возложенного на нас общественным законом, чтобы под предлогом государственной пользы конфисковать публичное имущество или состояние отдельного гражданина. Кто, кроме тирана (слово, которое выражает все способствующее порче и деградации человеческой натуры) мог бы отнимать собственность у людей без суда и предварительного обвинения, даже не выслушав их; и это у сотен, тысяч, у целых классов; кто, не утратив последних следов человечности, мог подвергнуть унижению людей высокопоставленных, выполнявших важные государственные функции, часто преклонного возраста, который сам по себе должен был вызывать уважение и сочувствие; и сбросить их с самых высот в состояние нищенства, унижения, презрения.
Правда, великие конфискаторы позволили своим жертвам сохранить некоторые надежды на крохи и объедки с их же собственного стола, от которого их отогнали с такой жестокостью, чтобы устроить пир для гарпий лихоимства и ростовщичества. Но лишить людей независимости, заставить жить на подаяние – само по себе ужасная жестокость. То, что некоторому классу людей, не привыкших к другой жизни, могло показаться выносимым, превратилось в ужасную катастрофу для тех, кто никогда даже близко не подходил к подобному состоянию. Многим наказание бесчестием и разорением казалось хуже смерти. Несомненно, жестокие страдания усиливало то, что люди эти были религиозны, хорошо образованы, занимали в государстве высокие административные посты. Каково им было получать обломки своего имущества в виде милостыни из рук бесчестных невежд, которые их полностью обобрали; получать даже не как благотворительный взнос верующих, а как оскорбительную подачку атеистов, стремящихся представить тех, кто ее берет, гадкими, презренными и униженными в глазах человечества.
Но с точки зрения этих господ, захват силой – законное право; кажется, в якобинских клубах Пале-Рояля сделали открытие, что право на имущество не зависит от законов и обычаев, решений судов, указов, которым уже тысяча лет. Они утверждают, что церковники – мнимые фигуры, государственные креатуры; что при желании их можно уничтожить; что имущество, которым они обладают, на самом деле принадлежит не им, а государству, создавшему этот вымысел, и нас не должны беспокоить их естественные страдания, потому что сами они – фикция. Не все ли равно, как называть людей, которых прокляли, лишили возможности заниматься своим призванием, которому они посвятили себя навсегда, на котором строили план своей жизни и жизни близких.
Надеюсь, сэр, Вы понимаете, что я не собираюсь долго обсуждать это открытие. Аргументы тирании столь же ничтожны, как ужасна ее сила. Не получили ли Ваши конфискаторы с помощью своих первых преступлений ту власть, которая гарантирует им безнаказанность всех последующих, в которых они с тех пор были повинны или которые они могут совершить в будущем? Это не отвлеченный силлогизм, а напоминание о палаче, для которого софистика стала оправданием грабежей и убийств. Софисты – тираны Парижа выступают в своих декларациях против свергнутых королевских тиранов, которые многие века терзали мир. Но сами они могут это сделать только потому, что не опасаются темниц и железных клеток своих прежних хозяев. Можем ли мы лучше относиться к современным тиранам, которые разыгрывают перед нами куда более ужасные трагедии? Если внимательно проследить всю систему, с помощью которой собрание прикрывало оскорбление всех прав собственности, то поражает, что в качестве предлога всегда выставлялись интересы нации и доверие. Враги собственности поначалу делали вид, что они всей душой болеют за соблюдение обязательств, принятых между королем и общественными кредиторами. Эти профессора – специалисты по правам человека так были заняты обучением других, что у них просто не было времени, чтобы поучиться самим; в противном случае они бы узнали, что первое изначальное обязательство гражданского общества – это торжественное обещание охранять собственность граждан, а не удовлетворение требований кредиторов к государству. Правам граждан принадлежит приоритет. Состояние отдельных лиц, полученное по наследству или приобретенное в результате участия в прибылях какого-либо общества, не является гарантом для государственных кредиторов. При заключении договоров они никогда не имеют их в виду, ибо прекрасно понимают, что монарх или сенат могут предложить в залог только национальный доход государства, а общественное достояние образуется только путем справедливого пропорционального налогообложения, действительного для всех граждан. Только национальный доход является залогом государства, и ничто иное им быть не может.
Невозможно обойтись без некоторых наблюдений над противоречиями между чрезмерными строгостями с одной стороны и чрезмерными послаблениями с другой по отношению к разным заинтересованным лицам. Из всех актов старого королевского правительства Национальное собрание признало действительными только денежные обязательства, законность которых наиболее сомнительна. Остальные решения этого правительства подавались в таком гнусном свете, что предъявление требований, на них основанных, рассматривалось почти как преступление. Пенсии, выдаваемые как компенсация за службу государству, в такой же степени являются основой собственности, как и выплаты по гарантийным обязательствам за деньги, авансированные государству. Собрание выбирает, за какие услуги платить. В результате мы видим множество людей, коим министры позволяют спокойно пользоваться средствами, которые разворовывает Национальное собрание, столь приверженное правам человека.
Тем же, кто требует хлеба, который они заслужили ценой своей крови на службе государства, объясняют, что их услугами пользовался режим, который ныне не существует. Национальное собрание должно также разобраться в том, до каких пределов оно связано обязательствами, общественными договорами, заключенными с народами других стран, сохраняющих прежние правительства; комитет должен определить, какие из них будут подтверждены, а какие разорваны. Это позволит ему согласовать свою внешнюю и внутреннюю политику.
Нелегко понять, в соответствии с каким разумным принципом король Франции не будет пользоваться властью, позволяющей ему платить за службу, и обязан предоставлять в государственную казну свой доход. Распоряжение государственной казной – самая малая прерогатива, которая была дана французским королям и всем европейским монархам. Ничто так не подрывает полноты суверенной власти в части права пользования государственной казной, как постановка под сомнение самого национального дохода. Это право связано с правом осуществлять налогообложение – кратковременное или рассчитанное на более длительные сроки: оно содержит в себе некоторую опасность, ибо является показателем неограниченной власти и рассматривается как священное. Интерес собрания к этому суверенному праву не случаен.
Огромный долг Франции, растущий до бесконечности, привел к тому, что денежный капитал вырос и приобрел большую силу. По старым обычаям, принятым в этом королевстве, общий оборот собственности и особенно превращение земли в деньги и денег в землю, всегда был предметом серьезных трудностей. Большая часть земельной собственности была принадлежностью короны, а также входила в состав огромного церковного имущества; землевладельцы и владельцы капитала во Франции в отличие от других стран не смешивались, а, напротив, чуждались и не любили друг друга.
Народ долгое время смотрел на владельцев капитала недобрым взглядом; он знал, что капитал по своему происхождению связан с его бедами и горестями. Дворянские семьи, представляющие прочные земельные интересы, иногда, чтобы избежать разорения, объединялись с новым классом собственников, нисходя до брака, но продолжали презирать тех, кто спас их семьи от гибели. Постепенно связи этих двух классов крепли и разногласия сменились дружескими отношениями. Гордость людей с деньгами, не благородных по происхождению или недавно приобретших дворянство, росла по мере роста их капитала. Они с негодованием относились к своему низкому общественному положению. Они пользовались любыми средствами, чтобы отплатить за оскорбленную гордость, и считали, что их богатство достойно высокого уважения. Этот класс людей начал свое наступление на дворянство, нападая на церковь и корону. Особенно чувствительные удары они наносили по тем местам, где они могли стать смертельными, т.е. нападая на церковную и дворянскую собственность.
В этом реальном соперничестве, хотя не всегда ярко выраженном, между старыми земельными собственниками и новыми капиталистами преобладающая сила оказалась на стороне последних. Капитал по природе своей более способен к риску, и его обладатели более расположены к любого рода новым предприятиям. Поскольку сам капитал является новым приобретением, он естественно тяготеет к нововведениям. Можно сказать, что этот род собственности охотнее приходит к тем, кто стремится к переменам.
В это же время появилась группа людей, с которыми обладатели капитала поспешили заключить тесный и весьма примечательный союз: я имею в виду литературных политиков (или политических литераторов). Эти люди, подстегиваемые желанием выдвинуться, редко бывают противниками новшеств. После заката величия Людовика XIV они утратили поддержку двора и более не поощрялись ни регентом, ни наследником престола; и двор, изменив системе, которой следовал в течение всего этого блистательного, мишурного царствования, потерял для них свою привлекательность. Союз двух французских академий, а затем грандиозное предприятие по изданию Энциклопедии под руководством этих господ во многом способствовали их планам. Несколько лет тому назад эта литературная группа создала нечто вроде программы регулярного разрушения христианской религии. Они преследовали ее с невиданным доселе пылом, который можно сравнить разве что с пылом каких-нибудь религиозных фанатиков. Одержимые духом фанатичного прозелитизма, начиная с этого времени, они медленно, но неуклонно следовали политике, отвечающей их целям. То, чего им не удавалось сделать непосредственно и сразу, они осуществляли методами более медленными, подготавливая общественное мнение. Чтобы руководить общественным мнением, первым и необходимым шагом было установление владычества над теми, кто его создает. Их первой заботой было захватить в свои руки все пути, ведущие к литературной славе; многие из них действительно достигли высот в науках и литературе; весь мир отдавал им должное; за таланты им прощали ту опасную цель, которую они поставили перед собой. На это благородство они ответили, направив все усилия на то, чтобы исключительно себе и своим последователям создать репутацию единственных обладателей ума, образованности и вкуса. Я рискну заметить, что этот дух исключительности был не менее пагубен для литературы и хорошего вкуса, чем для философии и нравственности. Эти наставники-эстеты были слепо привержены своим идеям; они научились выступать против церковников, пользуясь взятой у них формой проповеди. Но во всем другом они были людьми вполне светскими. Ущербность своих аргументов они скрывали с помощью интриг. Систему литературной монополии они дополнили безжалостным очернительством и дискредитацией любыми способами всех, кто не поддерживал их партию. Продолжительное наблюдение за их поведением давно позволяло сделать вывод, что им не хватало только власти, чтобы перейти от литературной нетерпимости к прямому гонению на собственность, свободу и жизнь противников.
Временные и слабые меры, направленные против них и предпринятые скорее для формы и приличия, чем с серьезными намерениями, не ослабили ни их силы, ни их напора. Ими двигало сильное и пылкое негодование, подобного коему до сих пор не знал мир; оно сделало все их выступления, которые должны были быть приятными и поучительными, совершенно невыносимыми. Групповой интерес, интриги, прозелитизм преобладали во всех, даже самых незначительных, их разговорах и поступках. В своем дискуссионном рвении они обратили мысли к сильным мира сего и начали переписку с зарубежными монархами в надежде, что власть, которой те обладают и которой они не стеснялись льстить, поможет осуществить желаемые перемены. Им было все равно – произойдут ли эти перемены в результате удара молнии деспотизма или как результат землетрясения, вызванного народными массами. Переписка между членами этой клики и королем Пруссии пролила немало света на их планы. С той же целью, с какой они вели интриги с европейскими монархами, они завязали отношения с капиталистами Франции и сделали это весьма изысканным образом. Теперь, благодаря расположению последних, они начали использовать их возможности для распространения своих идей и завоевания общественного мнения.
Писатели, особенно когда они действуют сообща, оказывают огромное влияние на умы; вот почему союз этих писателей с капиталистами дал большой эффект, ослабив ненависть и зависть к этому виду богатства. Будучи пропагандистами всяческих нововведений, эти писатели демонстрировали сочувствие бедным и самым низким общественным слоям и в то же время всячески преувеличивали в своих сатирах недостатки монархов, дворян и священников, вызывая к ним ненависть. Они стали в известном смысле демагогами, связав воедино в пользу своей цели враждебность богатых и отчаянье бедных.
Обе эти группы возглавили все последние перевороты и перемены, их союз и их политика помогут объяснить, с одной стороны, причину всеобщего исступления, с которой нападали на любую земельную собственность, в том числе и церковную, и с другой – чрезмерную заботу о капитале, хотя это и противоречило их взглядам, ибо первоначально существование капиталистов опиралось только на королевскую власть. Зависть, которая всегда преследует богатство и власть, была ловко повернута и направлена на земельную собственность. Какие другие причины, кроме тех, о которых я сказал, могли бы служить для объяснения этого чрезвычайного выбора, столь мало естественного, когда речь идет об использовании церковного имущества для уплаты государственного долга, – собственности, которая пережила смутные времена и гражданские войны, в то время как сам долг явился результатом недавней одиозной деятельности открыто осужденного и свергнутого правительства?
Разве для уплаты национального долга недостаточно национального дохода? Предположим, что его не хватает, что он понес кое-какие потери. Что ж, поскольку законный доход, который договаривающиеся стороны, заключая сделку, имели в виду для уплаты долга, недостаточен, кто должен пострадать в первую очередь в соответствии с принципами справедливости? Конечно, это должен быть или заимодавец, или должник, или они оба, но не некто третий, не участвовавший в сделке. Закон не допускает возможности иного решения. Но в соответствии с новыми институтами прав человека, естественно, единственными лицами, которые должны отвечать за потери, оказываются самые невинные: за долг приходится платить тем, кто никогда не брал деньги в кредит и не имел дела с закладом и закладными. Что могла сделать церковь при таком повороте дел? Она, никак не связанная с государственными сделками и имеющая собственные долги? Что касается последних, то надо сказать, что церковные земли были заложены до последнего арпана. Ничто не могло лучшим образом характеризовать дух собрания, как заседание, посвященное публичной конфискации. В соответствии с новой справедливостью и моралью, внимание было обращено на долги церкви. Группа конфискаторов, верная капиталистам, для которых она изменила всем другим сословиям, сочла, что церковники имели право делать легальные долги, т.е. признала их собственниками. Таким образом, одним и тем же актом права преследуемых граждан признавались законными, а затем грубо нарушались.
Если говорить об ответственности, то прежде всего ее должны были нести те, кто участвовал в управлении имуществом страны. Почему не конфискуется имущество всех генеральных контролеров или череды министров финансов и банкиров, которые богатели в то время, когда нация разорялась из-за их маневров и советов? […] Богатство, источником которого во все времена и при всех политических системах было угнетение и ограбление народа, стало для вас искушением, и чтобы избавиться от него, вы надругались над собственностью, законом и религией, приняв решение о конфискации церковного имущества. Но действительно ли Франция была в таком плачевном состоянии, настолько разорена, что не было других путей, кроме грабежа, чтобы укрепить ее положение? Было ли состояние французских финансов в то время, когда собирались Генеральные штаты, столь тяжелым, что даже после экономических мер, проведенных во всех департаментах, его нельзя было улучшить путем равного распределения налога на все сословия? Если бы этих мер было достаточно, они легко могли бы быть предприняты. Господин Неккер в докладе, который он сделал перед тремя сословиями, собравшимися в Версале 5 мая 1789 года, дал подробную характеристику положения французской нации.
Если мы ему доверяем, то нет необходимости прибегать к новой информации, чтобы сопоставить баланс расходов и доходов в государстве. Он констатировал постоянную сумму расходов, включая и новый долг в 400 миллионов, составившую 531 444 000 ливров; в то же время фиксированный национальный доход составил 475 294 000 ливров. Таким образом, дефицит равнялся 56 150 000 ливров или 2 200 000 фунтов стерлингов. Мы предполагаем, что установленный дефицит в 56 150 000 ливров не требовал конфискации собственности на сумму, превышающую 5 миллионов.
Изъятие у церкви 2 200 000 фунтов было бы для нее тяжелым и несправедливым испытанием, но не разорило бы ее полностью; и именно поэтому такая мера не отвечала подлинным намерениям ее инициаторов.
Возможно, люди, не знакомые с государственным устройством Франции и слышавшие, что духовенство и дворянство пользовались привилегиями при налогообложении, вообразят, что до революции эти сословия не вносили свой вклад в государственный бюджет. Это было бы большой ошибкой. Конечно, они вносили не равные между собой и по сравнению с третьим сословием доли. Однако они давали государственному бюджету довольно много. Ни дворянство, ни духовенство не освобождались от акцизного сбора на предметы потребления, от таможенного обложения и от множества различных косвенных налогов, которые во Франции, как и у нас, составляют огромную часть выплат государству. Дворянство платило подушную подать, а также земельный налог. Подушную подать платило и провинциальное духовенство. В общей сложности от духовенства в государственную казну поступало около тринадцатой части их чистого дохода.
Когда над церковью навис ужас конфискации, духовенство через посредство архиепископа Экса предложило выкуп, который в силу своей непомерности должен был быть отвергнут. Очевидно, что это было гораздо выгоднее для государственных кредиторов, чем то, что они могли надеяться получить в результате конфискации. Почему же этот выкуп не был принят? Причина проста. Нежелание допустить, чтобы церковь могла служить государству. Разрушая церковь, они не постеснялись бы разрушить и страну – и они разрушили ее. Этот план не осуществился бы, если бы контрибуция была принята вместо конфискации. Была бы потеряна возможность создать новую систему земельной собственности, связанную с новой республиканской государственной системой и необходимую для ее существования. Такова была причина, по которой эта чрезвычайная попытка расплатиться и тем самым избежать конфискации не состоялась.
Очень скоро стало очевидным все безумие проекта конфискации в его первом варианте. Пустить в продажу одновременно такое огромное количество земель, к которым прибавились и все королевские владения, значило бы свести на нет их стоимость и тем самым потерять прибыль, которую надеялись получить в результате конфискации. Дополнительной неприятностью стало бы неожиданное отвлечение всех денежных средств, находящихся в обращении, от торговли на куплю-продажу земли. Что в связи с этим было предпринято? Изменило ли собрание, понимая возможные последствия предусмотренной им торговли землей, свою политику по отношению к церкви? Нет, ибо никакое несчастье не могло бы заставить депутатов принять курс, опороченный хотя бы видимостью справедливости.
Был предложен еще один проект. Предполагалось создание фондовой биржи церковных земель. В этом проекте большие трудности возникали при определении эквивалента обмена. Другие сложности, возникавшие сами собой, вернули депутатов обратно к проекту продажи. Забили тревогу муниципалитеты. Они и слышать не хотели о передаче всего барыша, полученного в результате ограбления королевства, парижским акционерам. Многие из этих муниципалитетов к тому времени оказались доведенными до крайне плачевного состояния. Денег давно никто нигде не видел. Собрание мечтало хоть о каком-нибудь денежном обороте, который мог бы оживить издыхающую промышленность. Тогда муниципалитеты были допущены к дележу награбленного, что сделало первый проект вновь неосуществимым.
Министр финансов под нажимом со всех сторон возопил о помощи голосом требовательным и тревожным. В этой ситуации теснимое со всех сторон Собрание вместо того, чтобы заплатить старые долги, заключило новый долговой договор под три процента от залога бумаг по возможной продаже церковных земель. Такие бумаги были выпущены, чтобы удовлетворить на первое время требования кредитного банка.
Ограбление церкви стало теперь единственным ресурсом для всех финансовых операций; живительным принципом всей политики; единственной гарантией существования новой власти. Следовало толкнуть каждого отдельного человека на дно, сплотить нацию единым чувством вины, но любой ценой поддержать предложенный акт, а следовательно, и власть тех, кем он создавался. Чтобы заставить всех участвовать в разбое, они сделали бумажные деньги обязательными при всех платежах.
Чтобы порвать всякую видимость связи между старой монархией и государственным правосудием и заставить всех подчиниться парижской диктатуре, была полностью разрушена прежняя система отправления правосудия и суды со всеми их заслугами и недостатками. До тех пор пока существовали суды, было очевидно, что люди могли бы в случае необходимости обращаться к ним, прибегая к покровительству старых законов. При этом надо помнить, что судебные чиновники покупали свои должности и по довольно высокой цене, взамен же получали плату за исполнение своих обязанностей. Конфискация не давала духовенству никакой компенсации, можно сказать, что с их стороны это была чистая благотворительность; для законников предусматривалась некоторая видимость справедливости – они должны были получить компенсацию, а это была огромная сумма. Она стала частью государственного долга, для ликвидации которого был создан, можно сказать, неисчерпаемый фонд. Юристам полагалось получить свою компенсацию в новых бумагах, которые пустили в ход вместе с новыми принципами правосудия и законности. Впрочем, даже духовенство вынуждено было получить свою мизерную долю обесцененных бумаг, являющихся символом разорения, в противном случае ему грозила голодная смерть. Никогда, ни в одной стране союз банкротов и тиранов не давал такого примера насилия над верой, собственностью и свободой, как вынужденное обращение денежных бумаг.
Когда все обманы, разбои, насилия, грабежи, пожары, убийства, конфискации, бумажные деньги и прочие принадлежности тирании и жестокости были использованы, чтобы завершить и поддержать вашу революцию, естественным результатом этого явилось возмущение нравственного чувства всех людей умеренных и добродетельных. В это же время основатели вашей философской системы не упустили ни единого случая, чтобы подрать глотки и продекламировать свои речи, направленные против старого монархического правительства во Франции. Очернив как только можно свергнутое правительство, они выставили аргумент, соответственно которому все, кто не одобрял новое правительство и его злоупотребления, зачислялись в обязательные сторонники старого режима; а те, кто упрекал их в жестокости и насилии над свободой, объявлялись поборниками рабства.
Я допускаю, что положение, в котором оказались депутаты, сделало для них необходимыми эти гнусные, презренные хитрости. Все эти разговоры не заслуживают того, чтобы их считали софистикой, они простое бесстыдство, не более. Можно подумать, что эти господа, занимаясь теоретическими и практическими изысканиями, никогда не слыхали, что может быть нечто третье, кроме монархического деспотизма и деспотизма большинства. Неужели они никогда не слыхали о монархии, правящей на основании законов и контролируемой в своих действиях наследственным достоинством нации? Неужели невозможно найти людей, которые предпочли бы законное и умеренное правительство любой из двух крайностей? Воистину универсальна широко принятая истина, что чистая демократия – единственно приемлемая форма правления, ибо она никому не позволяет сомневаться в своих преимуществах без того, чтобы не заподозрить сомневающегося в приверженности тирании и не объявить его врагом рода человеческого.
Я не знаю, как назвать форму правления, которая сейчас существует во Франции. Стоящие у власти хотели бы, чтобы она называлась демократией, мне же кажется, что она больше похожа на отвратительную и мрачную олигархию. Однако я допускаю, что сегодня она соответствует тому названию, на которое претендует. Я не осуждаю ни одну форму правления просто из абстрактного принципа. Возможны ситуации, в которых чистая демократия необходима; очень редко и в очень специфических обстоятельствах она может быть желательна. Но я не думаю, что так обстояло дело с Францией или с любой другой большой страной. Древние лучше, чем мы, были знакомы с этой формой правления; до сих пор я не сталкивался ни с одним значительным примером демократии и не могу не принять мнения некоторых авторов, утверждавших, что абсолютная демократия не более законна, чем абсолютная монархия. Они считают, что демократия не имеет ничего общего с совершенной республикой и несет в себе коррупцию и вырождение. Если не ошибаюсь, Аристотель утверждал, что у демократии поразительно много общего с тиранией; так, при демократии большинство граждан способно оказать жесточайшее давление на меньшинство и превзойти в своей жестокости единовластную деспотию.
Хотя правительство Франции повсеместно и справедливо имело репутацию одной из лучших монархий Европы, оно погрязло в злоупотреблениях, что и должно было случиться при монархическом правлении, не контролируемом народными представителями. Я не склонен отрицать ошибки и несовершенства свергнутого правительства, которые справедливо заслуживают порицания. Но в данном случае речь идет не о пороках этой монархии, а о самом ее существовании. Насколько соответствует действительности утверждение, что правительство Франции не было способно ни к каким реформам да и не заслуживало их? Было ли абсолютно необходимо опрокидывать все здание, начиная с фундамента, и выметать все обломки, чтобы на той же почве воздвигнуть новую экспериментальную постройку по абстрактному, теоретическому проекту?
К началу 1789 года во Франции придерживались различных мнений на этот счет. Наказы, полученные представителями Генеральных штатов от каждого округа королевства, были полны проектов, направленных на реформирование правительства и не содержали никаких намеков на его разрушение. Я полагаю, что если бы в этих условиях раздался хотя бы один голос в пользу разрушения, он был бы отвергнут с ужасом и отвращением.
Люди подчас руководствуются чувствами и спешат со своими выводами, но если бы они дали себе время рассмотреть все обстоятельства в целом, они никогда бы не пришли к подобному заключению. Когда представители получали свои наказы, не возникало даже намека о существовании злоупотреблений и о том, что государство нуждается в реформах. В интервале между этим временем и революцией многое изменило свои очертания; вследствие этих изменений действительно возник вопрос: “Правы ли те, кто собирался осуществлять реформы, или приверженцы разрушения старого государства и правительства?”
Теперь, когда слышишь, что и как говорят о прежней монархии во Франции, может показаться, что речь идет о Персии, истекающей кровью под яростными мечами Тэхмасп-Кули-Хана или по меньшей мере об описании варварского деспотизма в Турции, когда прекрасные страны с великолепным климатом в мирное время претерпели опустошения большие, чем приносит война; где искусства неизвестны, мануфактуры расстроены, науки утрачены, сельское хозяйство заброшено, а род человеческий кажется подавленным и уничтоженным.
Таким ли в действительности было положение Франции? Я не вижу иного пути рассмотрения этого вопроса, кроме обращения к фактам. Факты не подтверждают сходства. Кроме многого дурного, в монархическом правлении было и кое-что хорошее; и некоторые коррективы, вносимые религией и законами, были для монархии необходимы, они делали деспотизм скорее видимостью, чем реальностью (хотя страна и не была свободна, у нее не было хорошей конституции).
Я полагаю, что среди критериев, определяющих успешность деятельности правительства любой страны, положение ее населения является не последним. Ни одна страна, население которой процветает, а его жизненные условия постоянно улучшаются, не имеет дурного правительства. Около шести лет тому назад интенданты податных округов Франции составили отчет о населении некоторых округов. У меня нет под рукой этого многотомного издания, поэтому привожу сведения по памяти. Итак, население в тот период составляло двадцать два миллиона душ, К концу столетия, в восьмидесятые годы, оно было вновь пересчитано. Господин Неккер, который для своего времени является не меньшим авторитетом, чем интенданты податных округов для своего, утверждает, что к этому периоду оно составило уже двадцать четыре миллиона шестьсот семьдесят тысяч душ. Не является ли это число последним показателем прогресса, достигнутого при старом государственном устройстве? Доктор Прайс уверяет, что наивысший показатель в три миллиона был достигнут в 1789 году. Если восторги Прайса слегка скорректировать, хотя я не сомневаюсь, что за последний период шел значительный прирост населения, думаю, что он не превысил двадцати пяти миллионов. И это на территории в 27 тысяч квадратных лье – цифра огромная! Это намного больше, чем в Англии, которая является наиболее населенной частью королевства.
Нельзя утверждать с абсолютной уверенностью, что Франция располагает плодородными землями. Огромные пространства заняты неплодородными почвами и имеют другие природные недостатки. Однако в наиболее благоприятных природных условиях живет в среднем 900 жителей на квадратное лье.
Я не склонен относить такое положение с населением на счет благих усилий правительства, ибо за это надо благодарить не людей, а Провидение; однако правительство, которое так поносят, не мешало, а, может быть, способствовало всему, что дало возможность так увеличить число подданных в королевстве. В некоторых местах это походило на чудо. Не думаю, что политика правительства в других направлениях была уж столь плохой, если она содержала принцип, благоприятствующий (может быть, в скрытой форме) росту народонаселения.
Благосостояние страны – другой, не менее существенный критерий, по которому можно судить о действиях государства, охранительных или разрушительных. Франция намного превосходит нашу страну по числу народонаселения, но благосостояние его ниже, чем у нас, и она не может сравниться с Англией в активности денежного обращения. Я полагаю, что различие форм правления двух государств – одна из причин того, что это преимущество находится на стороне Англии. Я имею в виду Англию, а не все британские владения, учет которых значительно ослабил бы наше преимущество. Но вне сравнения с Англией благосостояние Франции характеризуется достаточно высокой степенью изобилия. В книге господина Неккера, опубликованной в 1785 году, содержится интересный подбор фактов, касающихся экономического положения страны и политической экономии; его суждения о предмете отличаются широтой и свободой мысли. По его представлению, Франция была очень далека от страны, правительство которой – источник ее несчастий, являющий миру зло, которое могло быть побеждено только такими лекарствами, как насилие и всеобщая революция. Г-н Неккер утверждает, что с 1726 по 1784 год на французском монетном дворе было отчеканено в золоте и серебре около ста миллионов фунтов стерлингов.
Г-н Неккер не мог ошибиться. К тому же это количество зафиксировано в официальных документах. Иначе говоря, за четыре года до того, как король Франции оказался в заключении, положение страны отнюдь не было катастрофическим. Денежная масса, находившаяся в обращении, составила 88 миллионов в английской монете, то есть огромное богатство даже для такой большой страны. Когда г-н Неккер писал свою книгу в 1785 году, он не был склонен считать, что этот денежный поток иссякнет, более того, он намечал будущее годовое увеличение на 2 процента за счет денег, импортируемых во Францию.
Когда я представляю себе Французское королевство, многочисленность и богатство его городов, протяженность дорог и мостов, искусственные каналы и навигационные системы, открывающие возможность водных сообщений в пределах огромного континента; когда я обращаю взгляд на работы в портах и гаванях, на весь военный и торговый флот; когда перед моими глазами проходит множество мастерски и изобретательно построенных крепостей, защищающих силой оружия границы страны от любых врагов; когда я вспоминаю, как много обработанных земель во Франции и какие продукты питания она продает; когда я размышляю о великолепии ее фабрик и мануфактур, иные из которых превосходят наши; когда я представляю себе государственные и частные благотворительные фонды; состояние ремесел, украшающих и облагораживающих жизнь; когда я узнаю людей, которых взрастила эта страна и которые приумножили ее военную славу, а также государственных деятелей, многочисленный корпус ученых-правоведов и теологов, философов, критиков, историков, знатоков античности, поэтов, церковных и светских ораторов, – я думаю, что нам следует серьезно исследовать, сколь велики были скрытые пороки, которые смогли в один момент повергнуть государство такого уровня. Я не вижу в нем ничего общего с турецким деспотизмом. Я также не считаю, что государственный строй и правительство Франции были настолько испорчены и развращены, что не поддавались никакому реформированию. Напротив, такое правительство заслуживало похвал, а его ошибки вполне могли быть исправлены. Да и само правительство отнюдь не отвергало возможность реформ, оно было достаточно открыто для всевозможных проектов и их авторов. Дух нововведений встречал поддержку, но вскоре обернулся против тех, кто его поощрял. Следует нелицеприятно заметить, что павшая монархия в течение многих лет с поразительным легкомыслием относилась к собственным ошибкам. Конечно, за последние пятнадцать лет действия французского правительства нельзя назвать мудрыми по сравнению с другими государствами, для которых характерно конституционное устройство. Но что касается обвинений в расточительстве и излишней строгости власти, то непредвзятый судья не стал бы особенно доверять лучшим намерениям тех, кто акцентировал внимание на подарках фаворитам, расходах двора или ужасах Бастилии в царствование Людовика XVI.
Сомнительно, что та система, которая возникла на развалинах старой монархии (если ее вообще позволительно называть системой) окажется способной обеспечить лучший прирост населения и благосостояния страны. Должен будет пройти долгий ряд лет, прежде чем она сумеет изжить последствия этой философской революции и прежде чем жизнь науки достигнет прежнего уровня. Если д-р Прайс предложил свой миф о тридцати миллионах населения во Франции 1789 года, когда собрание представило цифру в двадцать шесть миллионов, а г-н Неккер – двадцать пять миллионов в 1780 году, то сейчас это число заметно упало. Из Франции, насколько я знаю, началась эмиграция, и многие покидают этот благодатный край, его прекрасный климат и соблазнительную свободу и находят пристанище в холодных странах, в Британии и Канаде.
При теперешнем исчезновении звонкой монеты представляется невероятным, что совсем недавно министру финансов удалось обнаружить в стране восемьдесят миллионов фунтов стерлингов. Можно было бы подумать, что события происходят после правления ученых академиков Лапуты и Балнибарби. Население Парижа бедствует, и г-н Неккер заявил Национальному собранию, что на пропитание, необходимое для поддержания жизни, имеется ресурсов в пятнадцать раз меньше, чем приходилось в старые времена. Я слышал (и никто еще не опроверг этих слухов), что сто тысяч человек в этом городе не имеют работы и ничто не может превзойти шокирующее и недостойное зрелище, которое представляет нищенство, распространившееся в столице. Законы, принятые Национальным собранием, подтверждают этот факт. Совсем недавно был создан комитет по нищенству. Этот вопрос стал одним из самых насущных. На первое время был введен налог, предназначенный для поддержки бедных; кроме того, на этот год были выделены крупные суммы из государственного бюджета. Тем не менее революционные лидеры, завсегдатаи правовых клубов и кофеен пребывали в восторге от собственной хитрости и мудрости. Они с беспредельным презрением заявляли миру, что нация философов, этот мужественный народ, предпочтет свободу, сопровождаемую добродетельной бедностью, порочному и сытому рабству, старались шумом, парадами и шествиями, пугая заговорами и вторжениями, заглушить крики бедствия и отвести взгляд несчастных от развалин и обломков королевства.
Но прежде чем, заплатить за утраченное богатство и благополучие, каждый должен был убедиться, что он получает настоящую свободу, которая может быть получена только такой ценой.
Что касается меня, то я всегда считал, что в свободе есть некая двусмысленность, что она не сопровождается мудростью и справедливостью и не ведет к процветанию и изобилию.
Приверженцы этой революции вредят славе своей страны, не довольствуясь преувеличением пороков старого правительства и изображая в ужасном свете духовенство и дворянство. Если бы все ограничивалось только клеветой, то об этом можно было бы и не упоминать. Но что сделали эти люди, чтобы отправлять их в изгнание, устраивать за ними охоту, мучить, разлучать семьи, превращать в пепел их дома, уничтожать целые сословия так, чтобы и памяти не сохранилось, заставлять менять даже имена, под которыми они были известны? Прочитайте наказы представителям этих сословий. Они так же горячо дышали духом свободы и стремлением к реформаторству, как и остальные. Они добровольно отказались от налоговых привилегий, так же как король в начале революции отказался от права налогообложения. Они, как все во Франции, придерживались общего мнения, что абсолютная монархия подошла к своему концу. Она умерла без стонов, без борьбы, без конвульсий. Вся борьба, все разногласия о предпочтении деспотической демократии правительству взаимного контроля возникли потом. […] Я не претендую на исключительное знание Франции; но всю свою жизнь я стремился изучать человеческую природу; в противном случае я не мог бы исполнять свою скромную роль на службе человечеству. В своих занятиях я не мог обойти вопрос о том, как проявляется человеческая природа в стране, находящейся на расстоянии двадцати четырех миль от наших островов. Я обнаружил, что ваше дворянство по преимуществу состоит из людей высокого духа и осознанного чувства чести, присущих как отдельным его представителям, так и всему сословию. Причем в отличие от других стран, ваши дворяне смотрят на свое сословие достаточно критически. Они хорошо воспитаны, гуманны и гостеприимны; их беседа откровенна и открыта; тон несколько воинствен; они неплохо знакомы с литературой, особенно с авторами, пишущими по-французски. Многие могут претендовать на более высокие характеристики, но я говорю о тех, с кем чаще всего встречался.
Что касается их взаимоотношений с низшими классами, то они ведут себя добродушно, иногда более фамильярно, чем это обычно практикуется у нас. Примеры плохого или жестокого обращения с низшими слоями были очень редки, равно как и покушения на личную свободу и собственность представителей третьего сословия, даже когда это вполне допускалось при старом монархическом порядке. Я не видел никаких недостатков в поведении землевладельцев; их договоры с фермерами не были слишком обременительны; я не слыхал, чтобы они претендовали на львиную долю урожая – справедливость пропорций обычно соблюдалась. Конечно, могли быть исключения, но они были именно исключениями. Не думаю, что французское земельное дворянство вело себя хуже, чем наши или землевладельцы из третьего сословия. Вы знаете, сэр, что французское правительство не поручало дворянам такую тяжелую миссию, как сбор налогов, и поэтому они не могли отвечать за пороки этой системы.
Вот почему все яростные нападки на дворянство кажутся мне искусственными, они не совершили ничего, что могло бы внушать ужас и отвращение. Узаконенные почести и привилегии, глубоко укоренившиеся обычаи страны, имеющие вековую давность, ни у кого не могли вызвать протеста и возмущения. Стремление сохранить эти привилегии не является преступлением. Борьба каждого индивидуума за то, чтобы сохранить обладание тем, что он считает своей принадлежностью и что отличает его от других, – свойственно человеческой природе и является защитой от несправедливости и деспотизма. Это естественный инстинкт защиты собственности и сохранности общества. Может ли это возмущать? Дворянство – украшение гражданского общества. Только люди злобные, раздражительные, завистливые и лишенные вкуса могут с радостью наблюдать незаслуженное падение тех, кто многие годы процветал в чести и великолепии. Я не люблю смотреть на разрушения и опустошения в обществе, как и на развалины на лице земли.
Во французском дворянстве ‘я не увидел неистребимых пороков и злоупотреблений, от которых нельзя было бы избавиться с помощью реформ. Ваше дворянство не заслужило наказаний, а уничтожение – это наказание.
К моему удовлетворению, изучение состояния духовенства показало сходные результаты. Мне было неприятно слышать мнение, что это большое сословие непоправимо испорчено. Я с недоверием относился к злобным речам тех, кто уже покушался на ограбление. Пороки преувеличивают, когда их выгодно выдать за причину наказания. Враг – плохой свидетель; грабитель – еще худший. Несомненно, что и представители этого сословия не лишены пороков и недостатков, ибо это древнее установление нечасто подвергалось пересмотру. Но я думаю, что нет преступлений, совершенных отдельными людьми, которые заслуживали бы конфискации имущества целого сословия, нет таких жестоких оскорблений и нет такого падения, которые нельзя было бы искоренить, не прибегая к противоестественным преследованиям.
Если и была причина для этих новых религиозных гонений, то это атеистическая клевета и клеветники, которые почувствовали себя триумфаторами и поднимают народ на разбой, ибо никого не ненавидят так, как духовенство, благодушно пребывающее в своих пороках. Они считают себя обязанными рыться в истории прошлых веков, чтобы извлекать из нее примеры угнетения и преследования, которые корыстно совершались представителями духовенства. Они считают, что это может оправдать крайне несправедливые, нелогичные акты сегодняшнего возмездия и их собственную жестокость. После того, как они разрушили всю генеалогию знатных семейств, они избрали нечто вроде генеалогии преступлений духовенства. Обвинять наших современников в преступлениях, совершенных их предками, находя в этом основания для наказания людей, не имеющих никакого отношения к старой вине, за исключением имени и старых семейных связей – такова утонченная несправедливость, проповедуемая философами этого просвещенного века. Собрание наказывает людей, из которых многим, если не большинству, наличие церковников не менее отвратительно, чем их теперешним преследователям, и которые заявили бы об этом во весь голос, если бы не понимали, чем вызвана вся эта декламация.
Мы не вынесли нравственных уроков из истории. Напротив, ее использовали, чтобы смутить наши умы и расстроить наше счастье. История открывает нам свою книгу, которая должна сделать нас мудрее, которая предлагает нам избегать несправедливости и прежних ошибок, совершенных человечеством. Но если ее извращать и использовать как склад оружия, как средство, воскрешающее распри и злобу, то она становится горючим, которое подбрасывают в огонь гражданской нетерпимости. В большей своей части история рассказывает о несчастиях, которые принесли в мир гордость, честолюбие, скупость, мстительность, похоть, соблазн, лицемерие, неуправляемые страсти. Эти пороки являются причинами всех бурь. Религия, мораль, законы, прерогативы, привилегии, свободы, права человека – это предлоги. Когда есть такие предлоги, то обычно действующими лицами и носителями зла в государстве оказываются короли, пасторы, магистраты, сенаты, национальные ассамблеи, судьи, военные. Вы не вылечите болезнь, решив, что больше не должно быть монархов, государственных министров, проповедников, правоведов, офицеров и консулов. Вы можете изменить названия – вещи в основе своей останутся теми же. Определенное количество власти всегда должно существовать в обществе, находиться в чьих-то руках и носить свое название. Мудрецы предлагали лекарства от пороков, а не от названий – от причин зла, которое постоянно, а не от случайных органов, через которые оно действует, или от преходящих форм, в которых оно проявляется.
Ваши парижане в свое время явились инструментом в руках кальвинистов, приняв участие в кровавой резне Варфоломеевской ночи. Что бы сказали тем, кто считает, что сегодняшние парижане должны понести за это возмездие? Однако ваши политики и модные наставники считают выгодным для себя возродить саму идею возмездия. Они разыграли трагический фарс Варфоломеевской ночи на сцене, где кардинал Лотарингский в полном облачении отдавал приказ к началу побоища. Этот фарс предназначался для потомков тех, кто в нем участвовал. Вы думаете, что этот спектакль разыгрывался для того, чтобы вызвать у зрителей отвращение к преследованиям и крови? Вовсе нет, он должен был научить их преследовать собственных пастырей, возбуждая зрителей и вызывая у них ужас и гадливость, подстрекая их к охоте за духовенством, к уничтожению этого сословия, которому следовало бы обеспечить не только безопасность, но и уважение.
Собрание, в котором представительствует множество священников и прелатов, не сочло нужным указать участникам фарса на дверь. Автор не был отправлен на галеры, а актеры – в исправительный дом. Вскоре после представления эти актеры явились в собрание и требовали расправы с духовенством, которое только что представляли, в то время как архиепископ Парижский, который был известен народу, потому что всегда молился за него и раздавал благословения, отдавший свое состояние на милостыню, был вынужден покинуть свой дом и спасаться от паствы, как от жадных волков. И все это только потому, что живший в шестнадцатом веке кардинал Лотарингский действительно был разбойником и убийцей.
Таков результат извращения истории людьми, которые для достижения своих гнусных целей готовы извратить любую область знания. Кардинал Лотарингский был убийцей в шестнадцатом веке, вы же можете получить славу убийц в восемнадцатом; в этом вся разница между вами. Но я верю, что в девятнадцатом веке история, лучше изученная и использованная, внушит нашим цивилизованным потомкам отвращение к преступлениям, совершенным в обоих варварских веках. Она научит их не воевать против религии и философии, ибо ущерб, который нанесли им лицемеры, не сравним со щедротами нашего общего Заступника, Который покровительствует достойным и защищает род человеческий.
Для французского Национального собрания собственность – ничто, так же как закон и обычаи. Я слышал, что Национальное собрание открыто отвергло право давности, которое один из крупнейших его правоведов квалифицировал как закон природы. Если этот закон, без которого вообще невозможно создание гражданского общества, однажды будет нарушен, ни один вид собственности не останется в безопасности. Я вижу, что практика полностью соответствует концепции, выработанной революционными философами относительно этой фундаментальной части естественного закона. Конфискаторы начали свои действия с епископатов и монастырей, но их грабежам не видно конца. Принцы крови, которые по старейшим обычаям королевства обладают большими земельными угодьями, лишаются своих владений и вместо постоянной собственности получают надежду на непрочную нищенскую пенсию, которую им собирается милостиво дать собрание, презирающее их как законных собственников. Упоенные наглостью своих первых бесславных побед, в своей страсти к неосвященному барышу, депутаты отважились полностью повергнуть всякую собственность всех сословий на всем пространстве огромного королевства.
Меня беспокоит не возможность того, что Англия последует примеру Франции в конфискации имущества церкви, хотя это было бы величайшим злом. Серьезный источник моего беспокойства – как бы Англия в своей государственной политике не согласилась на конфискацию вообще как на средство пополнения своих ресурсов; я боюсь, как бы одно сословие граждан не начало бы рассматривать другие как свою добычу.
Народы все глубже и глубже погружаются в океан безбрежного долга. Государственные долги, которые вначале обеспечивали устойчивость правительств и спокойствие страны, став огромными, превратились в орудие их свержения. Если правительство ассигнует для уплаты долгов большую часть бюджета, оно рискует вызвать недовольство народа. Если оно не обеспечивает их уплату, оно может быть свергнуто усилиями враждебных партий.
Революции благоприятствуют конфискациям; и нельзя заранее предвидеть, под каким отвратительным названием будут санкционированы следующие конфискации. Я уверен, что принципы, которые сейчас возобладали во Франции, могут затронуть многих людей и целые сословия во всех странах, которые полагают, что их безобидное бездействие гарантирует им безопасность. Многие партии Европы сейчас в растерянности. В ряде других ощущается осторожное движение, которое может угрожать землетрясением всему политическому миру. В некоторых странах уже формируются различные объединения, природа которых весьма необычна. При таком положении вещей нам следовало бы принять меры безопасности. Возможные перемены не должны застать нас врасплох, нам следует сосредоточить наш разум на вопросах права и собственности. Бесспорно, что конфискация во Франции не встревожила другие народы. Говорят даже, что это не было бессмысленным разбоем, а являлось серьезной мерой национальной политики, принятой, чтобы подавить большое, укоренившееся зло. Мне с огромным трудом удалось разделить политику и право. Справедливость как таковая представляет собой политику гражданского общества; и любое серьезное отклонение от нее в любых обстоятельствах вызывает подозрение, что речь идет не о политике.
Когда люди вели определенный образ жизни и делали это в рамках существующих законов, которые защищали их занятия как легитимные, когда они сообразовали с ними все свои мысли, привычки, обычаи, их репутация основывалась на соблюдении определенных правил, а отклонение от них несло с собой бесчестие и даже наказание. Я уверен, что несправедливо новым законодательным актом вынуждать их отказаться от привычного положения и условий жизни и клеймить стыдом и позором те обычаи и привычки, которые ранее являлись для них мерилом чести и благополучия. Если к этому добавить выдворение из своих жилищ и конфискацию всего имущества, то я не возьмусь определить, чем этот деспотический акт, совершенный над чувствами, сознанием, привычками и имуществом людей, отличается от абсолютной тирании. […] Мое письмо оказывается очень длинным, но масштаб темы мог бы сделать его еще большим. Различные побочные занятия время от времени отвлекали меня от его сюжета. Но это никак не изменило ни моих первых впечатлений, ни взгляда на деятельность Национального собрания. Напротив, все убедительно подтверждало мои первые соображения. Моей первоначальной целью было сравнить принципы, на которых строит свое правление Национальное собрание, с фундаментальными режимами других государств, а также ваши новые установления с некоторыми разделами английской конституции. Но этот план оказался более обширным, чем я рассчитывал, и, кроме того, я подумал, что вряд ли у Вас возникнет желание разбираться во всех этих подробностях. Поэтому я решил удовольствоваться некоторыми замечаниями о вашем государственном устройстве и оставить до следующего раза то, что намеревался сказать о духе британской монархии, аристократии и демократии.
Я предпринял обзор всего, что было сделано правительственной властью во Франции. Конечно, я говорил об этом свободно, и люди, презирающие вековые представления человечества и предлагающие свой план общества, основанного на новых принципах, думаю, поняли, что мы не отдаем предпочтения их схемам и планам. Мы не нашли ни одного значительного человеческого аргумента в их пользу. Впрочем, они открыто признают свою враждебность к мнениям, отличным от их собственных.
Я всегда рассматривал Собрание, как сознательное объединение людей, которые воспользовались случаем, чтобы захватить государственную власть. Они утратили санкцию и авторитет, которые были получены ими, когда они собрались впервые. Они приобрели совершенно иное качество и полностью изменили и извратили изначально установленные отношения. Наконец, они отошли от наказов народа, который послал их сюда; поскольку собрание не действует в рамках старых, давно принятых законов, эти наказы должны были стать единственным законным источником ее власти.
Если бы новое экспериментальное правительство было создано как необходимая замена свергнутой тирании, то следовало бы ограничить время, в течение которого оно бы пользовалось властью. За определенный срок из пришедшего к власти насильственным путем оно могло бы превратиться в законное. Все, кто заинтересован в сохранении цивилизованного порядка, признали бы законным ребенка, произведенного на свет из соображений неоспоримой целесообразности. Это Собрание, пороки и отвратительная практика которого очевидны, не могло бы рассчитывать более чем на годовой срок. Совершить революцию – это значит разрушить прежнее государственное устройство страны; и никакие общие соображения не могут оправдать произведенное насилие. Здравый смысл диктует нам необходимость исследовать способ определения новой власти и ее использования, отбросив страх и благоговение, которые обычно вызывает признанная власть.
Для получения и сохранения своей власти Собрание действовало на принципах, противоречащих целям ее использования. Наблюдение за этим противоречием позволяет выявить подлинные мотивы его поведения. Все, что было сделано или продолжает делаться, чтобы получить и удержать власть, – это не более чем банальные хитрости. Депутаты действуют точно так же, как это делали до них честолюбивые предшественники. Проследите за их трюками, обманами и насилием, и Вы не найдете в них ничего нового – примеры предшественников повторяются с пунктуальной точностью. Они ни разу не отклонились от стандартных форм узурпации и тирании. Но во всем, что касается общественного блага, они обещали многое, однако не пошли дальше неопределенных теорий, которые ни один из них не принял бы во внимание даже в самых незначительных своих частных делах. Это различие проистекает от того, что стремление получить и удержать власть вполне серьезно, и в этом они идут избитым путем; а общественные интересы, которые их никогда не волновали, оставлены на волю случая. Я говорю – случая, потому что их схемы и благие намерения никогда не были экспериментально доказаны. Мы всегда с сочувствием, подчас смешанным с уважением, следим за ошибками тех, кто сомневаясь, но упорно стремится дать счастье человечеству. Но эти господа не опасаются неудач и готовы погубить ребенка ради эксперимента. Грандиозностью своих обещаний и уверенностью в предсказаниях они превзошли хвастовство эмпириков. Их высокомерные претензии вызывающи и подаются в провокационной манере, которая должна убедить нас в их основательности.
Я не сомневаюсь, что среди народных лидеров в Национальном собрании есть люди значительные. Некоторые из них продемонстрировали свое красноречие в своих выступлениях и трудах. Они не лишены сильных и развитых талантов. Но красноречие, по-видимому, может существовать и без мудрости. В их схеме республики, построенной для безопасности и процветания граждан во имя величия государства, с моей точки зрения, ничто не обнаруживает не только работы всепроникающего и доброжелательного разума, но и простого благоразумия. Их главная и постоянная цель – избежать трудностей.
Когда-то великая слава мастеров состояла в умении противостоять и преодолевать; и когда преодолевалась первая трудность, ее превращали в орудие новой победы над новыми трудностями; иначе нельзя было расширять поле познания; и так осуществлялось движение вперед, на пути которого оставались вехи человеческого согласия. Трудности – суровые учителя; они даны нам высшим законом и Законодателем, Который знает нас лучше, чем мы сами, ибо Он любит нас. Он ставит нас в условия, укрепляющие наши силы и наше мастерство. Так наш враг оказывается нашим помощником. Столкновения с трудностями вынуждают нас рассматривать проблемы во всех взаимосвязях и не позволяют прибегать к поверхностным суждениям.
Неспособность бороться с трудностями вынудили Национальное собрание во Франции начать осуществление своих планов с упразднения и полного разрушения.*
* Член Собрания г-н Рабо де Сент-Этьен выразил этот принцип предельно ясно, ничего не может быть проще: “Все государственные учреждения во Франции несут народу несчастье: чтобы сделать народ счастливым, необходимо обновить все: идеи, законы, нравы, людей, порядок вещей, слова… все разрушить, да, все разрушить, потому что все нужно построить заново”.
Но разве умение проявляется в разрушении? Ваша чернь может сделать это не хуже, чем ваше Собрание. Для этого достаточно грубой силы. Ярость и неистовство в полчаса разрушат то, что создавалось веками. Ошибки, недостатки старого порядка очевидны и ощутимы. Указать на них может каждый. И установленной абсолютной власти требуется лишь меч, чтобы вместе с пороками упразднить и само государство. Когда эти политики берутся за работу, чтобы начать строить на месте разрушения, им мешают лень и суетность, медлительность и злоба. Сделать все иначе, чем было, так же легко, как разрушать. Не надо преодолевать никаких трудностей, чтобы создать то, чего никогда не было. Критика обычно заходит в тупик, пытаясь найти недостатки в том, чего ранее не существовало, а всплески энтузиазма, необоснованные надежды обычно принимаются без возражений.
Сохранять и одновременно реформировать – дело совсем иное. Задача сохранения последних частей старого государственного механизма и необходимости добавления к ним новых требует сильного ума, концентрированного и постоянного внимания, сравнительных и комбинационных способностей, взаимопонимания; эти качества должны проявляться в постоянном столкновении с противостоящей силой порока, желанием отказаться от совершенствования и раздражающим легкомыслием. Но вам могут возразить: “Такой процесс протекает медленно. Это неприемлемо для ассамблеи, которая похваляется тем, что за несколько месяцев может справиться с работой, на которую нужны столетия”, “такой способ реформирования может потребовать многих лет”. Несомненно, потребует; и так и должно быть. Мы имеем дело с методом, для которого время – один из помощников; его осуществление протекает медленно и в ряде случаев почти незаметно. Но действовать таким образом – это действовать в правильном направлении, и, с моей точки зрения, в этом – проявление величайшей мудрости. Однако ваши лидеры рассматривают все только с одной точки зрения – со стороны пороков и ошибок, при этом и то и другое сильно преувеличивают. Хотя это может показаться парадоксальным, но правда, что те, кто обычно занимаются поиском и выявлением ошибок, не способны к реформаторству, ибо их ум направлен не на добро и справедливость и не привык находить в них удовольствия. Но слишком сильно ненавидя пороки, они слишком мало любят людей. И следовательно нет ничего удивительного в том, что они не расположены и не способны служить им. Отсюда и проистекает стремление ваших лидеров все разбить вдребезги. И свои недобрые игры они ведут с удвоенной активностью.
Люди, собирающиеся регулярно заниматься серьезными предметами, должны представить доказательства того, что они на это способны. Врачи же, которые взялись не лечить государство, а создать новое, должны обладать необыкновенной силой, чрезвычайными способностями и мудростью, если они берутся за проекты, которые никогда ранее не воплощались в жизнь и которые нельзя воссоздать по определенному образцу, ибо этого образца не существует. Проявили ли они такие способности? Я считаю возможным судить о том, что сделало Собрание, рассмотрев устройство законодательной, исполнительной и судебной власти, а также модель армии и финансовую систему. Такое исследование покажет, насколько смелые реализаторы нового плана общества превосходят, как они сами считают, все человечество. Посмотрим, доказали ли они свое право на столь гордые претензии.
Для осуществления своего плана исследования я прежде всего обратился к протоколам Собрания за 29 сентября 1789 года и следующего заседания. Чтобы не было никакой путаницы, я должен был выяснить, сохранилась ли новая система такой, какой она первоначально создавалась. Мои краткие замечания будут относиться к духу, тенденциям и способности новой власти к созданию народного благосостояния, что является целью любого государства, революционного тем более.
Старые государственные устройства оценивались по результатам их деятельности. Если народ был счастлив; сплочен, богат и силен, то остальное можно было считать доказанным. Мы считаем, что все хорошо, когда хорошее преобладает. Результаты деятельности старых государств, конечно, были различны по степени целесообразности; разные коррективы вносились в теорию, подчас вообще обходились без теорий, уповая на практику. Средства, проверенные практикой, больше пригодны для политических целей, чем придуманные оригинальные проекты. Так обстояло дело со старыми системами; но в новых и попросту выстроенных в теории системах можно было бы ожидать каких-либо особых изобретений, способствующих достижению поставленной цели; особенно в условиях, не стесняющих изобретателей необходимостью приспособить новое здание к старому, используя стены или фундамент.
Французские строители, отбросив сомнения как ненужный хлам, предложили, подобно своим садовникам-декораторам, ставящим каждое растение или скульптуру на точно указанный уровень, поставить все общее и местное законодательство на основание, состоящее из трех принципов: первый они назвали территориальным принципом; второй – принципом народонаселения и третий – принципом гражданского взноса. Для осуществления первого из них они разделили территорию страны на восемьдесят три квадрата, каждый площадью восемьдесят лиг на восемнадцать. Эти большие квадраты получили название департаментов. Они, в свою очередь, были поделены на тысячу семьсот двадцать частей, названных коммунами, которые вновь делились на еще меньшие части, кантоны, число которых составило шесть тысяч четыреста.
На первый взгляд такое геометрическое деление не дает оснований ни для особых восторгов, ни для нареканий. Оно не требовало большого законодательного таланта – хватило бы и аккуратного землемера с его теодолитом. Старое деление имело свои недостатки, но между частями страны существовали традиционные связи, которые создавались отнюдь не на основе фиксированной системы. Некоторые неудобства, возникавшие при этом, преодолевались силой привычки, и к ним относились терпимо. В предложенной мозаике, составленной по правилу “квадрат в квадрате”, в соответствии с системой Эмпедокла и Бюффона, а не какому-либо политическому принципу, стали неизбежными бесчисленные осложнения, к которым люди не привыкли. Я не буду останавливаться на этой проблеме, так как она требует четкого знания страны, которым я не владею.
Приступив к осуществлению своих проектов, эти землемеры вскоре обнаружили, что геометрия в политике – вещь обманчивая. Но чтобы поддержать свою идею, которой грозило падение с ложного фундамента, они обратились к другому принципу. Стало очевидно, что плодородность почвы, число народонаселения, его благосостояние и размеры вклада, создают бесконечные варианты между квадратами, метрическая система оказалась смехотворным стандартом оценки мощи государства, а геометрическое равенство – самым неверным из возможных измерений человеческих ценностей.
Когда речь зашла о народонаселении, то оказалось, что его невозможно без затруднений поделить равномерно с помощью геометрии. Поэтому для решения проблем юридических и метафизических пришлось прибегнуть к арифметике. Действительно, если философские соображения приводят в тупик, арифметические операции могут упростить дело. Как они провозгласили, люди в строгом смысле равны и должны обладать равными правами на участие в их правительстве. По предложенной схеме каждый человек имеет один голос и может прямым голосованием поддержать лицо, которое будет представлять его в органе законодательной власти. Однако на деле оказалось, что должно быть несколько уровней и ступеней, прежде чем избираемый может вступить в контакт со своим избирателем. Для того и для другого существует избирательный ценз. Как, спросите Вы, избирательный ценз при неотъемлемых правах человека? Да, но это очень маленький избирательный ценз. Он не должен задевать ваше чувство справедливости: он определяется из расчета трехдневной рабочей платы. Я готов согласиться, что это не много, но все дело в том, что это опрокидывает ваш принцип равенства. И в противоположность вашим собственным принципам такой ценз не допускает к участию в выборах человека, чье собственное равенство более всего нуждается в охране и защите. Я полагаю, что человек, у которого нет ничего, кроме его естественного равенства, стремится сохранить его. Вы предлагаете ему купить право, о котором вы только что толковали, утверждая, что оно принадлежит ему от рождения и которого ни одна власть на земле не может лишить его законным путем.
Итак, начинается градация. Первичные ассамблеи кантонов выбирают депутата в коммуну – одного от каждых двух сотен жителей, обладающих избирательным цензом. Это первый посредник между избирателем и законодателем; и здесь возникает новая застава, где собирается дорожная пошлина, здесь с прав человека взимается новый сбор, ибо никто не может быть избранным в коммуну, не заплатив сумму, равную десятидневному заработку. Далее, коммуна, выбранная кантоном, выбирает департамент; а депутаты департамента выбирают своих представителей в Национальное собрание. И здесь возникает третий барьер, связанный с избирательным цензом. Каждый желающий попасть в Национальное собрание должен платить прямой взнос, размер которого равняется серебряной марке. Обо всех этих цензовых барьерах можно сказать одно: они не могут обеспечить независимость и противоречат правам человека.
Весь процесс, который начинался с рассмотрения проблем населения с точки зрения прав человека, завершился выраженным интересом к собственности; принцип собственности может на разных основаниях использоваться в любых других схемах, но в данном случае он совершенно неприемлем.
Когда Собрание подошло к своему третьему принципу – принципу гражданского взноса, стало очевидным, что оно вообще потеряло из поля зрения права человека. Условие взноса целиком основывается на собственности и полностью противоречит равенству людей, в высшей степени с ним не совместимо. Можно представить себе, как в процессе своих рассуждении авторы этого проекта были озадачены противоречием идеи прав человека и привилегий, предоставляемых богатым. Конституционный комитет подтвердил, что они несовместимы: “Отношения, связанные со взносом, теряют законную силу, когда речь идет о политическом равенстве людей; в этом случае было бы нарушено равенство и установлена аристократия богатых. Но это затруднение полностью исчезает, когда взнос взимается, только если определяются пропорциональные отношения между городами и провинциями, что никак не влияет на личные права граждан”.
В этом заявлении взнос, когда речь идет о взаимоотношениях между людьми, признается разрушительным для равенства, ибо ведет к установлению аристократии богатых. Однако этот принцип остается в силе. И способом избавиться от затруднений является установление неравенства между департаментами, в то время как отдельные лица в каждом департаменте сохраняют полное равенство. […] Рассматривая вместе все три принципа, положенные в основу избирательной системы, не с точки зрения их политического значения, а оценивая идеи, которыми руководствуется Собрание в своей работе, нельзя не отметить, что они не могут действовать одновременно, ибо тогда возникает абсурдная ситуация всеобщего неравенства. Несколько несовместимых принципов выглядят как звери, запертые в одной клетке, – они кусаются и будут рвать друг друга когтями, пока не уничтожат.
Боюсь, что я зашел слишком далеко, исследуя ваш путь создания конституции. Здесь сделано много, но плохо с точки зрения философии; здесь не меньше плохой геометрии и ложной (в части пропорции) арифметики. Примечательно, что в великих планах устройства человечества не удалось обнаружить никакой моральной или политической идеи, ничего, связанного с человеческими заботами, страстями, интересами.
Вы понимаете, что я рассматривал конституцию только с точки зрения избирательного закона, ведущего по ступеням к выборам Национального собрания. Я не входил в подробности, относящиеся к внутреннему управлению департаментов, выбираемых коммуной и кантонами. Эти местные власти формируются по возможности теми же способами и на тех же принципах, что и собрание, и представляют собой полностью компактные объединения, замкнутые сами на себя.
Совершенно очевидно, что такая схема государственного устройства немедленно приведет Францию к распаду на множество республик, полностью независимых друг от друга; в ней не указаны какие-либо прямые конституционные моменты, обеспечивающие связь или подчинение, за исключением, может быть, согласия с общим конгрессом представителей независимых республик. В этом качестве может выступить Национальное собрание. Я допускаю, что такие правительства существуют в мире, хотя их форма больше отвечает местным привычкам и обычаям их народов. Но подобные ассоциации обычно возникают по необходимости, а не в результате выбора; и я считаю, что Франция – первая страна, граждане которой, получив полную власть делать с ней все, что им заблагорассудится, сделали свой выбор и решили разделить ее столь варварским способом.
Все эти геометрические и арифметические действия показали, что граждане рассматривают Францию как страну завоеванную, в которой завоеватели проводят самую жестокую политику. Это политика варваров-победителей, которые презирают покоренный народ, оскорбляют его чувства, стирают следы старого государства во всем – в религии, законах, обычаях, государственном устройстве; они нарушают территориальные границы, порождают всеобщую нищету, торгуют собственностью на аукционах, сокрушают принцев, дворянство, первосвященников; они уничтожают каждого, кто подымает голову выше их уровня или готов служить сплочению разъединенного своими несчастьями народа под знаменем старой системы. Они сделали Францию свободной такими же методами, какими действовали искренние друзья прав человечества в Риме, свободной Греции, Македонии и других странах, разрушая связи, поддерживающие государство, под предлогом обеспечения независимости каждого из городов.
Когда представители, вошедшие в новые органы власти кантонов, коммун и департаментов начали работу, они сами обнаружили, насколько они отчуждены друг от друга. Члены магистратов и сборщики налогов больше не были связаны со своими округами, епископы со своими епархиями, кюре со своими приходами. Эти новые колонии, созданные во славу прав человека, необычайно походили на военные поселения, которые Тацит наблюдал в период упадка римской государственности. Но в тех военных поселениях еще сохранялись основы гражданской дисциплины. После того как все произведения античного искусства превратились в руины, республиканцы, как и ваше Собрание, обратились к идее равенства людей, особенно не задумываясь о других вещах, делающих республику прочной и терпимой для ее граждан. Но в этом, как почти в каждом случае, ваше новое государственное устройство было рождено, воспитано и вскормлено так, что приобрело пороки, разрушавшие все республики. Ваш ребенок появился на свет с симптомами смертельной болезни: маска Гиппократа определила черты его лица и будущую судьбу.
Законодатели, которые создали республику в прошлом, знали, что это дело трудное и для него недостаточно метафизических представлений студента и математических знаний акцизного чиновника. Они понимали, что должны иметь дело с людьми и потому обязаны изучать человеческую природу. Их взаимоотношения с гражданами требовали знания тех обычаев, которые создаются в обществе под влиянием жизненных обстоятельств. Они понимали, что в новом обществе возникают новые качественные разновидности людей, которые характеризуются в зависимости от их происхождения, образования, возраста, профессии, места проживания (в городе или деревне), от приобретения и закрепления собственности, от вида этой собственности, словом, всем, чем отличается человек от животного. Поняв это, они вынуждены были разделить граждан на сословия и придать им такое положение в государстве, при котором их обычаи и привычки способствовали бы исполнению ими присущих им функций; каждое сословие могло пользоваться своими привилегиями и иметь возможность защитить себя в случае конфликтов, неизбежных в каждом неоднородном обществе. Если невежественный земледелец прекрасно знает, как разделить своих овец, лошадей и рогатый скот, и обладает достаточным здравым смыслом, чтобы не уравнивать их между собой как неких абстрактных животных, и обеспечивает каждый вид присущей ему пищей, уходом и применением, то стыдно было бы законодателю или экономисту рассматривать людей абстрактно, вообще. Монтескье по этому случаю очень справедливо заметил, что великие законодатели античности в своей классификации граждан проявили величайшую интеллектуальную силу и даже превзошли самих себя.
Ваши современные законодатели в этом вопросе оказались ниже уровня собственного ничтожества. Если первый тип законодателей обращался к разным сословиям граждан, объединяя их в едином государственном устройстве, то другой – метафизики и алхимики – выбрал прямо противоположное направление. Они захотели смешать всех, как получится, в гомогенную массу, а затем разделить эту массу между некоторым числом не связанных между собой республик. Казалось бы, они могли извлечь урок из собственной философии – им следовало бы знать, что в интеллектуальной сфере есть и другие понятия, кроме “количества” и “субстанции”.
Старые республиканские законодатели не принимали во внимание нравственные обстоятельства и склонности людей, которые они нивелировали и подавляли; принятая при монархическом режиме классификация граждан была довольно грубой; но каждая такая классификация, должным образом осуществленная, полезна при любых формах правления и представляет строгий барьер для чрезмерного деспотизма, являясь вместе с тем необходимым условием полезности и сохранения республики. При ее отсутствии, если настоящий проект республиканского правления обманет ожидания и все гарантии умеренной свободы не будут подтверждены, то ничто не помешает вернуться к деспотии, и если монархия во Франции будет восстановлена (неважно, какая династия придет к власти – это может быть даже мудрый и добродетельный монархический совет), в стране возникнет такая полная тирания, какой еще не бывало на земле. Вы играете в отчаянно опасную игру.
Замешательство, неразбериха, возникающие в таких ситуациях, будут полезны любой власти; под видом защиты конституции она организует террор и позаботится о возврате того страшного зла, которое всегда этот террор сопровождает, надеясь, что благодаря возврату деспотии государство будет спасено от полной реорганизации.
Я бы желал, сэр, чтобы Вы и мои читатели со вниманием отнеслись к труду г-на Калонна, затрагивающему эту тему. Это не только красноречивое, умелое, но и поучительное произведение. Я отважусь изложить мнение, касающееся предложенных им способов и путей, экономических и политических, которые должны помочь его стране выйти из ее сегодняшнего тяжелого, плачевного состояния рабства, анархии, банкротства и нищеты. Мне трудно судить, насколько кровавые пути он предлагает, но он, как француз, лучше меня знает обсуждаемый предмет. Официальное признание, которое он делает, касается плана Собрания не только превратить Францию из монархии в республику, но и республику превратить в простую конфедерацию. Должен сказать, что труд господина Калонна пополнил имеющуюся у меня информацию новыми и поразительными аргументами, относящимися к теме данного Письма и во многом подкрепил мои наблюдения.
Итак, решение разбить страну на отдельные республики приведет к возникновению между ними множества трудностей и противоречий. Если бы это не было сделано, никогда не потребовалось бы улаживать вопросы полного равенства, баланса отношений, а все эти индивидуальные права, проблемы, связанные с населением, избирательным цензом оказались бы ненужными. Представительство от отдельных частей страны возлагало бы ответственность за всю страну в целом. Каждый депутат собрания представлял бы Францию, все ее сословия, большие и малые, богатых и бедных, крупные и мелкие территориальные округа. Эти округа подчинялись бы установленной властной структуре, существующей независимо от них. Это прочное, несменяемое, фундаментальное правительство действовало бы на всей территории страны. У нас в Англии, когда мы выбираем народных представителей, мы посылаем их в парламент, где каждый из них является прежде всего подданным и подчиняется правительству при выполнении своих обычных функций. В правительстве представлены обладающие полномочиями члены от различных округов. Это центр нашего единства. Полномочное правительство предано целому, а не отдельным частям государства. Есть еще одна ветвь нашего правительства, я имею в виду палату лордов. Король и лорды выступают гарантами равноправия всех провинций и городов. Слыхали ли Вы о провинции в Великобритании, страдающей из-за неравного представительства? Или чтобы какой-либо округ не был представлен вообще? Равноправие гарантируют не только король и пэры, но и дух палаты общин.
Ваша новая конституция очень сильно отличается от нашей в основных принципах, и я не могу себе представить, чтобы нашелся человек, который предложил бы ее как пример для Великобритании. У вас член Национального собрания не выбирается народом и не отчитывается перед ним. Прежде чем попасть в собрание, он должен пройти три выборных кампании, в которых участвуют магистраты, и он, как я уже указывал, оказывается представителем не народа, а государственных органов. Это меняет весь смысл выборов, нарушается связь между избирателем и его представителем в правительстве. […] Не найдя принципа для объединения различных новых республик Франции ни в природе, ни в конституциях, я задумался над тем, что ваши законодатели могли бы предложить в качестве “связующего вещества”. Их конфедераты, спектакли, гражданские праздники, энтузиазм я не принимаю в расчет – это не более чем обычные трюки. Но проследив их политику и действия, мне думается, я мог бы определить способы, с помощью которых они будут пытаться объединить эти республики. Это, во-первых, конфискация с последующей вынужденной циркуляцией бумажных денег; во-вторых, высшая власть, сконцентрированная в Париже; и, в-третьих, общая армия всего государства. Прежде чем перейти к проблемам, связанным с армией, я хотел бы остановиться на двух предыдущих.
Если считать, что конфискация, сопровождаемая увеличением денежного обращения, может служить “связующим веществом”, то я не могу отрицать, что оба эти фактора могли бы способствовать объединению отдельных частей страны в единое целое, когда бы не безумие управления, ведущее к их отталкиванию. Но даже если предположить, что такая программа может на длительное время обеспечить необходимую связь, то все-таки, коли конфискации окажется недостаточно, чтобы обеспечить функционирование денежной системы (а я уверен, что так и будет), неизбежно наступит разъединение, разруха и беспорядки во всех конфедеративных республиках; причем это произойдет как во внешних взаимоотношениях, так и внутри их самих.
Единственное, что определенно несет с собой такая программа, что явится не побочным, а прямым результатом ее осуществления, так это появление правящей олигархии в каждой из республик. Оборот бумажных денег, не обеспеченных реальными ценностями, их принудительное обращение вместо металлических королевских монет, их участие во всех коммерческих и гражданских операциях приведет к тому, что вся власть, сила и влияние окажутся в руках тех, кто руководит и осуществляет этот оборот.
Мы в Англии чувствуем влияние Банка, он центр всех операций по купле-продаже. Тот, кто не видел силы денежного хозяйства банковского предприятия, мало знает о влиянии денег на человечество. Здесь все зависит от управляющих этим хозяйством, и ничего – от нас. С денежным хозяйством нераздельно связан процесс изъятия и передачи на продажу конфискованных земель и осуществление постоянного перехода бумаг в землю и земель в бумаги. Если мы проследим этот процесс и его результат, мы сможем хотя бы приблизительно судить об интенсивности той силы, с которой эта система действует. При этом способе дух биржевой игры, спекуляции, специфическая характеристика собственности улетучиваются; она приобретает неестественную, чудовищную активность и устремляется в руки дельцов, крупных и мелких, парижских и провинциальных, всех обладателей денежной мошны. Новые дельцы, привычные к любым авантюрам, не имеющие постоянных привычек или особых склонностей, сделали своей профессией рыночный оборот, в который включили все что угодно – землю, ценные бумаги и деньги, любую вещь, приносящую прибыль.
Ваши законодатели, новаторы во всем, первые основали республику на этой азартной игре и вдохнули в нее торгашеский дух, который стал ее жизненным дыханием. Величайшее достижение их политики – превращение Франции из великого королевства в большой игорный дом, а ее жителей в нацию игроков; они сделали спекуляцию такой же всеобъемлющей, как жизнь, а все человеческие чувства свели к страстям и предрассудкам тех, кто живет в надежде на случай и удачу. Они во всеуслышание провозгласили, что их республиканская система не может существовать без этого игорного фонда и что нить их жизни прядется из торговли и спекуляций. Конечно, старая игра на деньги была злом; но это зло касалось только отдельных личностей. Даже когда она достигала широкого распространения, как, например, на Миссисипи, она затягивала сравнительно немного людей. Но если закон, который в большинстве случаев запрещал эту игру, поощряет и толкает всех к разрушительному игорному столу, внося дух и символику игры в мельчайшие дела, втягивая в нее каждого, то ужасная болезнь подобно эпидемии захватывает мир. Человек у вас не может ни заработать себе на обед, ни купить его без спекуляции. То, что он получил утром, вечером уже имеет другую цену. Кто будет работать, не зная размера своего вознаграждения? Кто станет копить, не зная стоимости того, что он сохраняет? Человеческая бережливость превратится в болезненный птичий инстинкт.
Хотя политика правительства систематически направляется на создание нации игроков, те, кто вынужден играть, почти не знают правил игры; еще меньшее число людей находится в условиях, позволяющих пользоваться своим знанием. Большинство должно выступать в роли обманутых меньшинством, которое управляет машиной этих спекуляций. Какое влияние такое положение оказывает на людей, не живущих в городах, очевидно. Когда крестьянин привозит на рынок зерно, городской магистрат обязывает продать его за ассигнаты по номинальной стоимости; но когда с этими деньгами он идет в лавку, то обнаруживает, что на другой стороне улицы это зерно стоит на семь процентов больше. Второй раз на такой рынок он не придет. Горожане будут возмущены и попытаются заставить крестьян привозить зерно. Начнется сопротивление; и побоища, которые уже состоялись в Париже и Сен-Дени, могут возобновиться по всей Франции. Власть, полученная буржуа и денежными воротилами в результате революции, сконцентрировалась в городах. Помещики, мелкие землевладельцы и крестьяне ее не получили. Суть деревенской жизни, сама природа земельной собственности с сельскими работами и радостями, которые они несут с собой, не способствуют объединениям, обычным для города. Как бы вы ни пытались объединить деревенских жителей, они остаются индивидуалистами. Любой вид кооперации среди них почти не осуществим. В то же время в городе объединения естественны. Привычки горожан, их занятия, дела, их праздность постоянно толкают к взаимным контактам. Их добродетели и пороки социальны; они легко объединяются и подчиняются дисциплине, они податливы в руках тех, кто собирается использовать их для гражданских или военных целей.
Все эти соображения не позволяют сомневаться, что если этот конституционный монстр сможет продолжать действовать, то Францией будут управлять корпоративные агитаторы, городские общества, состоящие из правителей денежного мира, общества по продаже церковных земель, стряпчие, агенты, биржевики, спекулянты и авантюристы, которые составят бесчестную олигархию, основанную на разрушении монархии, церкви, дворянства и народа. Так кончаются все грезы о равенстве и правах человека. Они будут поглощены этой олигархией, забыты и утрачены навсегда. Таков первый принцип, признанный служить “связующим веществом” для республик. Вторым цементирующим принципом для новых республик должна была стать концентрация высшей власти в Париже, и он тесно связан с другим способом объединения, с денежным обращением и конфискацией. Именно в этой части проекта мы должны искать причину разрушения всех связей, церковных и светских, в провинциях и подведомственных областях и распада всех старых объединений, как, впрочем, и создания самих практически разъединенных республик. Власть Парижа – главная пружина всей политики Собрания. Благодаря власти Парижа, в котором сосредоточены биржевые операции, лидеры этой клики командуют правительством. Все направлено на то, чтобы подтвердить главенство этого города над республиками. Париж компактен, он обладает огромной силой, не идущей ни в какое сравнение с силой любой из “квадратных” территорий. И эта сила собрана и сжата внутри тесной окружности. Части города естественно и легко соединяются, они не подчинены схеме геометрического устройства. Другие части королевства, разорванные, разрозненные и лишенные всех привычных связей, не могут, во всяком случае в течение некоторого времени, совместно выступить против Парижа. Чтобы утвердить этот план, Собрание позже пришло к решению, что две республики не могут иметь общее руководство.
Для человека, способного охватить взглядом целое, очевидно, что сила Парижа, сформированная таким способом, породит систему общей слабости. Собрание хвалится тем, что в результате “геометрической” политики любые местные идеи будут отвергнуты и люди перестанут быть, как раньше, гасконцами, пикардийцами, бретонцами, но будут только французами, с одной страной, одним центром, одним Собранием. На самом деле это приведет к тому, что население отдельных районов в очень скором времени утратит чувство принадлежности к стране. Ни один человек не будет ею гордиться или испытывать привязанность к своему квадрату. Только власть и превосходство Парижа, его давление еще как-то удерживают республику вместе.
Переходя от гражданского устройства страны к Национальному собранию, которое заявило о себе и действует как суверенное правительство, мы видим, что оно, обладая по конституции всей возможной властью, не имеет внешнего контролирующего органа. Перед нами правительство без фундаментальных законов, без установленных правил поведения и судопроизводства, не имеющее ничего, что укрепляет любую государственную систему. Будущее этого собрания очень важно для страны.
По-видимому, правила новых выборов и новые тенденции, связанные с денежным обращением, приведут к тому, что оно станет ареной интересов различных групп. Новое собрание будет хуже сегодняшнего, если это только возможно. Сегодняшнее, разрушая и видоизменяя все, не оставит следующему за ним ничего, что сделало бы его популярным. Соревнуясь с предыдущим, новое станет предпринимать действия еще более бесстыдные и абсурдные. Смешно было бы думать, что новое собрание сможет работать в спокойной обстановке.
Ваши умелые законодатели, стремясь в спешке сделать все разом, забыли одну весьма важную вещь – они забыли создать Сенат или аналогичное учреждение; это была ошибка, которую ни в теории, ни на практике до сих пор не делал ни один республиканец. Никогда мы не слышали о государстве, управляемом только законодательным собранием и его исполнительными чиновниками и не имеющем органа, к которому напрямую обращаются иностранные государства, который обычно оказывает влияние на правительство и обеспечивает согласованность его действий. При короле подобный орган действует как Совет. Монархия может существовать и без него; но он представляется очень важным при республиканском правлении, занимая промежуточное положение между высшей властью, осуществляемой народом или делегированной им, и исполнительной. В вашей конституции нет и следа чего-нибудь подобного; ваши великие законодатели таким образом продемонстрировали свою беспредельную верховную несостоятельность.
Как бы ни был мал мой талант, он все же позволяет мне разобраться в плане отправления правосудия, созданном Национальным собранием. Следуя своему неизменному курсу, создатели вашей конституции начали с полного уничтожения судов. Эти почтенные учреждения, как и многое в старой системе, нуждались в реформе, даже при сохранении монархии. Чтобы приспособить их к новой государственной системе, потребовалось бы внести в их работу несколько больше изменений. Но в их устройстве были особенности, и немалые, которые заслуживали одобрения, ибо они были мудры. Главное превосходство судов состояло в том, что они были независимы. В их работе было множество сомнительных моментов; так, несмотря на независимость, суды были продажны и взимали мзду. Назначаемые монархом, они практически вышли из-под его власти. Они сопротивлялись деспотическим нововведениям и позволяли себе опираться только на прочность законов и верность им. Они хранили закон – этот священный залог – во все времена. Они надежно оберегали частную собственность. Судебная власть не только не зависела от государственной, но и во многом уравновешивала ее. Следовало бы сохранить эту позицию судебной власти и сделать ее, как и раньше, в чем-то внешней по отношению к государству.
Суды не всегда лучшим образом, но все же корректировали очевидные недостатки монархии. Когда демократия становится абсолютной властью в стране, такое независимое правосудие еще более необходимо. Придуманные вами временные, местные суды, зависимые в своих действиях, могут быть хуже любых трибуналов. Напрасно было бы искать у них справедливости по отношению к чужакам, к гнусным богачам, к представителям разгромленных партий, к тем, кто поддерживал на выборах нежелательных кандидатов. Новые трибуналы не могут абстрагироваться от отвратительного духа политических раздоров. И там, где они могли бы наилучшим образом отвечать потребностям объединения, они сеют подозрительность, они поражены таким ужасным злом, как пристрастность.
Если бы ваши суды были сохранены, а не полностью разрушены, они могли бы служить новому государству, хотя и не точно тем же, но близким целям, каким служил в свое время афинский Ареопаг, уравновешивая и исправляя недостатки демократии. Известно, что Ареопаг занимал значительное место в государстве; известно, как заботливо его поддерживали и с каким священным трепетом к нему относились.
Конечно, французские суды не были полностью свободны от политических интриг, но это зло внешнее и случайное, оно не шло от их устройства; теперь же при выборе судей на шестилетний срок оно становится неизбежным. Некоторые англичане считают, что причинами отмены старого судопроизводства явились взяточничество и коррупция. Но это не так. Проверки показали, что крупная коррупция встречалась довольно редко.
Следовало бы с осторожностью отнестись к сохранению старой обязанности судов по регистрации и опротестовыванию всех декретов, как это делалось во времена монархии. Это дало бы им право возводить в разряд общих юридических актов приуроченные к конкретному случаю демократические декреты Национального собрания. Пороки античной демократии, способствовавшие ее падению, состояли в том, что они, как и вы, руководствовались случайными декретами. Эта практика вскоре исказила смысл и логику законов, и уважение к ним народа упало.
Вместо того чтобы ограничить монархию и посадить судей за стол независимости, вы постарались привести их к слепому подчинению. Вы обещали судьям дать новый закон, в соответствии с которым им нужно будет действовать. Пока же их заставили дать клятву повиноваться всем правилам, приказам и инструкциям, которые они время от времени будут получать от Национального собрания. Подчинившись, они становятся опасным инструментом в руках правящей власти, которая в разгар дела может полностью изменить правило, по которому суд должен принять решение. Такой конфуз возможен, так как судьи обязаны своей должностью местным властям, а команды, которым они поклялись подчиняться, исходят от тех, кто не принимал участия в их назначении.
Пример того, что происходит на судебных заседаниях, может дать суд в Шатле. Он должен был судить преступников, посланных Национальным собранием или попавших туда по другому доносу. Заседание происходило под стражей. Судьи не знали, по какому закону они должны судить, ни именем какой власти они выносят решение, ни срока своего пребывания в должности. Они выносили приговор, опасаясь за собственную жизнь. Но когда они вынесли оправдательное решение, то вскоре увидели людей, которых освободили, повешенными у дверей суда.
Собрание обещало свод законов – коротких, простых, ясных и т.д. Короткий закон многое оставляет на волю судьи; и многое может решаться по устному волеизъявлению. Любопытно, что административные учреждения выведены из-под юрисдикции новых трибуналов, таким образом, от власти законов освобождены те люди, которым в первую очередь следовало бы им подчиняться.
Такая судебная система требует своего завершения. Она должна быть увенчана новым трибуналом. Это будет большой государственный суд, чтобы судить за преступления, совершенные против нации, иначе говоря, против власти Собрания. По-видимому, имелось в виду нечто вроде Верховного суда, появившегося в Англии во времена узурпации. Но поскольку эта часть плана еще не завершена, то невозможно вынести о нем точное суждение. Но можно предположить, что такой трибунал, представляющий вашу инквизицию или комитет по расследованию, загасит последние искры свободы во Франции и установит самую отвратительную и деспотическую тиранию, какую только знал народ. Если этому трибуналу будет подвергнуто любое проявление свободы и справедливости, собрание сможет передавать ему дела, касающиеся его членов.
Было ли при организации вашей армии проявлено больше мудрости, чем при устройстве судопроизводства? Это предмет более сложный, требующий знаний и внимания. Здесь недостаточно одного замысла, ибо армия – это третье “связующее вещество”, позволяющее сохранить Францию как нацию. Вы голосовали за то, чтобы армия была большой, хорошо снаряженной и, наконец, оплачивалась исходя из принципа равенства. Но на чем строится ее дисциплина? или кому она должна подчиняться или повиноваться? Вы схватили волка за уши, и я желал бы, чтобы то удачное положение, которое вы при этом заняли, не помешало свободному обсуждению вопроса.
Итак, министром и государственным секретарем военного ведомства является господин де Ла Тур дю Пэн. Этот господин, как и его коллеги по административной деятельности, – самый рьяный поборник революции, оптимист, восхищающийся новым государственным строем, у истоков которого он стоял. Его мнение о фактическом положении военных во Франции важно не только постольку, поскольку он обладает официальной и личной властью, но и потому, что он ясно показывает современные условия, в которых находится французская армия, и проливает свет на военную политику Национального собрания. Оно поможет нам определить, насколько целесообразно в нашей стране следовать примеру Франции в этой политике. 4 июня г-н де Ла Тур дю Пэн предоставил отчет о положении своего ведомства, с тех пор как оно существует под эгидой Национального собрания. Никто не знает этого лучше него, и никто не может рассказать об этом лучше, чем он сам. Обращаясь к Национальному собранию, он сказал: “Его Величество на этих днях предложил мне довести до вас сведения о многочисленных беспорядках, о которых он ежедневно получает самые удручающие известия. Армия приведена в состояние буйной анархии. Целые полки осмеливаются нарушать законы, диктующие уважение к королю, порядкам, установленным вашими декретами, и присяге, которую они торжественно принимали. Мой долг обязывает меня сообщить вам об этих эксцессах, но сердце мое обливается кровью, когда я думаю об их виновниках. Это те самые солдаты, которые всегда были честны и лояльны и с которыми в течение пятидесяти лет я жил как друг и товарищ.
Какой неведомый дух, какая лихорадка, какая мания сбили их разом с пути? Пока вы неутомимо работали над установлением в королевстве единства и сплачивали всех в единый организм; пока вы учили французов уважению, с которым законы должны относиться к правам человека, а граждане к законам, управление армией не внесло ничего в общие усилия, ничего, кроме волнения и путаницы. Я видел не один корпус, в котором ослабла дисциплина; приказы утратили силу; командиры – авторитет; воинская казна и знамена похищены; власть самого короля гордо отвергается; офицеры деградируют, изменяют, покидают армию, а некоторые из них оказываются узниками своего корпуса, вынуждены вести невыносимую жизнь, отвержены и унижены. В придачу ко всем этим ужасам командирам гарнизонов перерезали глотки прямо на глазах и почти на руках их собственных солдат.
Это огромное зло, ибо нет ничего страшнее последствий такого военного мятежа. Рано или поздно он может составить угрозу самой нации. Если армия будет действовать в соответствии с собственными решениями, правительство, каким бы оно ни было, будет немедленно превращено в военную демократию – политическое чудовище, которое всегда пожирает тех, кто его породил.
Вот почему такое беспокойство вызывают незаконные совещания и непокорные комиссии, образованные в некоторых полках обычными солдатами и не облеченными полномочиями офицерами, не признающими и презирающими власти и высшее армейское руководство”.
Нет необходимости дополнять представленную картину. Но я хочу поразмышлять над удивлением министра по поводу происходящих в армии процессов. Отказ войск от старых принципов лояльности и чести кажется ему непостижимым. Те, к кому он обращается, прекрасно понимают причины. Они помнят теории, которые они проповедовали, декреты, которые посылали, действия, которые поддерживали. Солдаты не забыли день 6 октября. Они помнят французских гвардейцев и заключение короля в Париже. Они не отреклись от принципа равенства людей, внушенного им так упорно и трудолюбиво. Они не могут закрыть глаза на упадок всего французского дворянства и подавление идей дворянской чести и благородства. Полный отказ от титулов и отличий не прошел для них незамеченным. Но господин дю Пэн удивлен их нелояльностью, несмотря на то, что доктора из Собрания учили их уважению к законам. Легко понять, какому из двух уроков люди с оружием в руках отдали предпочтение.
Что касается авторитета короля, то мы можем напомнить министру его собственные слова о том, что король пользуется в войсках уважением не большим, чем среди других слоев населения. Король, говорит он, вновь и вновь повторяет приказы, требующие прекратить беспорядки; но в столь кризисном положении, чтобы предотвратить несчастья, угрожающие государству, их необходимо согласовать с собранием. Вы представляете силу законодательной власти, которая более значительна. Можно не сомневаться, что армия не имеет представления о степени авторитетности королевских приказов. Но вместе с тем следовало бы подумать, обладает ли Собрание, подобное вашему, возможностью установить дисциплину и послушание в армии, даже при наличии другого лица или органа, передающего приказы. Известно, что армии всегда были ненадежны и не проявляли желания подчиняться какому-нибудь сенату или народному правительству; еще меньше они согласны подчиняться Собранию, выбранному всего на два года. Офицеры должны полностью утратить качества военных, чтобы с покорностью и восхищением смотреть на владычество адвокатов, военная политика которых и способность командовать столь же сомнительны, как преходяще их пребывание у власти.
Слабость власти и всеобщая неустойчивость приведут к тому, что армейские офицеры будут организовывать мятежи и раздоры до тех пор, пока какой-нибудь популярный генерал, умеющий сплотить солдат и обладающий полководческим талантом, не привлечет к себе внимания. Армии станут повиноваться лично ему. Иного пути сохранить подчиненность военных при нынешнем состоянии вещей я не вижу. Но в момент, когда это произойдет, человек, которому подчинится армия, станет господином над вашим королем, Собранием и всей республикой.
Как сегодняшнее Собрание осуществляет свою власть над армией? Несомненно, главным образом настраивая солдат против офицеров. Но это затронуло основы, на которых строятся все мельчайшие компоненты, составляющие армию. Был разрушен принцип повиновения, который является главной связующей нитью между солдатом и офицером; именно отсюда начинается военная субординация, от которой зависит вся система.
Солдату сказали, что он гражданин и обладает всеми правами человека и гражданина. Права человека, сказали ему, означают, что он сам себе господин и им могут руководить только те, кому он делегировал право руководства. Вполне естественно, он решил, что ему можно сделать выбор, при котором он готов на высшую степень повиновения. А если, выбирая своих офицеров, он придет к отрицательному результату? В настоящее время офицеры знают, что им разрешили занимать свою должность только за хорошее поведение, и известно множество случаев, когда офицеры были уволены своими солдатами. Солдаты знают, что Национальное собрание рассматривало вопрос о возможности прямого выбора солдатами офицеров. Кроме того, неприятно считаться солдатом короля, находящегося в заключении, в то время когда в стране есть муниципальные армии, действующие в соответствии со свободной конституцией. Муниципальные войска существуют на постоянной основе и выбирают своих офицеров. И действительно, почему бы им не предпочесть человека из своей среды какому-нибудь маркизу де Лафайету? Если выбор главнокомандующего является частью прав человека, почему бы не выбрать из своих? Солдаты французской армии видят выбранных мировых судей, кюре, епископов, муниципальных чиновников и офицеров, командующих армией Парижа, – почему они одни должны составлять исключение? Неужели храбрые французские солдаты – единственные люди, которые не могут судить о военных заслугах и качествах, необходимых главнокомандующему? Неужели то обстоятельство, что государство платит им за службу, лишает их прав человека? И разве король или Национальное собрание и все, кто его выбирает, получают средства из другой казны? Они считают, что их оплата дается им за то, что они пользуются правами человека. Все ваши заседания, решения, дебаты, труды ваших ученых о религии и политике существуют для них в искаженном виде, а вы ждете, что они используют ваши доктрины и примеры так, как вам этого хочется.
При таком правительстве, как ваше, все в стране зависит от армии, так как вы усердно разрушили все мнения, предрассудки и, насколько вам это удалось, все инстинкты, которые служат поддержкой власти. В результате Национальное собрание вынуждено прибегать к силе. Ему ничего больше не осталось или, вернее, оно само ничего себе не оставило. Из доклада вашего военного министра очевидно, что размещение армии произведено в большой степени с учетом применения насилия внутри страны. Вы вынуждены править с помощью армии; но вы отравили эту армию, без которой не можете обойтись, так же, как и всю нацию, идеями, которые очень скоро приведут к невозможности ее использовать. Весь мир узнал от вас, что король вызвал войска, чтобы действовать против народа, вопреки вашему голословному утверждению, которое до сих пор звучит у нас в ушах, что войска не должны стрелять в граждан. Колонии утвердили свою независимую конституцию и свободу торговли. Сразу потребовались войска, чтобы призвать их к порядку. Если колонисты восстанут против вас, негры восстанут против колонистов. Снова войска – массовые убийства, пытки, повешенные. Таковы ваши права человека! Таковы плоды деклараций, необдуманно сделанных и позорно взятых обратно! Вы обязали крестьян выплачивать ренту и долги, заявив, что, если они откажутся это сделать, вы введете войска. Ваши умозрительные предложения логически ведут к нежелательным последствиям, и теперь вы пытаетесь бороться с логикой с помощью деспотизма. Лидеры Национального собрания – суверенного законодательного органа, созданного именем народа, убеждали людей в их праве брать крепости, убивать стражу, арестовывать королей, а теперь они выступают против беспорядков, которые были вызваны их собственным одобрением. На вопрос, что делать в случае неповиновения, у вас всегда есть ответ – ввести войска. Последний довод королей всегда первый в вашем Собрании. Помощью военных иногда можно воспользоваться, когда им прибавили жалованье и польстили ролью третейского судьи. Но это оружие может сломаться и предать руку, которая его держит.
Собрание стало школой, где с неослабной настойчивостью обучают разрушать все основы подчинения – в гражданском обществе и в армии, – и при этом оно рассчитывает, что ему удастся удержать в повиновении анархический народ с помощью анархической армии.
Муниципальная армия, которая в соответствии с новой политикой призвана служить противовесом национальной армии, имеет устройство значительно более простое. Это демократический орган, не связанный с короной и королевским домом, вооруженный, обученный и управляемый в соответствии с интересами округа, которому принадлежит; персональная служба направляется теми же властями. Если же проследить отношения муниципальной армии с монархией. Национальным собранием, общественными судами или посмотреть, как связаны между собой ее части, то она представляется громоздкой и вряд ли ей удастся прекратить какие-нибудь национальные бедствия. Она кажется слабой защитой общего государственного устройства, как всякая попытка решить проблему, исходящая от любой негодной системы управления.
В заключение своих замечаний об устройстве верховной, исполнительной, законодательной власти, организации армии и о взаимоотношениях всех частей этого государственного устройства, я хотел бы сказать несколько слов о способностях, проявленных вашими законодателями в вопросах, связанных с национальным бюджетом.
Когда государство вынуждено преодолевать трудности, оно стремится усовершенствовать доходную часть своего бюджета, освободить ее от давления и поставить на более прочную основу. Европа с интересом следила за тем, как будет решен этот вопрос: от того, насколько удастся Франции привести в порядок свои доходы, зависело, устоит она или падет. Это было испытанием умения и патриотизма тех, кто правит в собрании. Доход, который является пружиной всякой власти, стал сферой приложения их способностей, ибо ум нигде не проявляется столь активно, как в добывании и распределении государственного богатства. Не случайно наука, занимающаяся теорией и практикой финансов, привлекает себе на помощь множество вспомогательных областей знания. К ней с уважением относятся простые люди и мудрецы; эта наука развивается с ростом предмета, которым занимается; а жизнь науки улучшается с ростом их национального дохода; и этот рост и процветание сохраняются, пока между усилиями отдельных людей, стремящихся к росту своего благосостояния, и тем, что собирает государство, поддерживаются взаимные пропорции и тесные связи. Но никакое всеобщее безумие, никакое служебное преступление, коррупция или казнокрадство, ни обычная бездарность или небрежность не могли бы в столь короткий срок произвести такое полное разрушение финансов, а вместе с ними и мощи великого королевства.
Однако неспособность, проявленная популярными лидерами во всех сферах государственного устройства, покрывается все покупающим словом “свобода”. Я действительно вижу немногих свободных людей, но в большинстве замечаю лишь удручающее униженное рабство. Что такое свобода без мудрости и добродетели? Это величайшее из всех возможных зол; это безрассудство, порок и безумие, не поддающиеся обузданию.
Те, кто знают подлинную свободу, с отвращением взирают на то, как ее бесчестят бездарные политики, с уст которых не сходит это высокое слово. Возвышенная свобода не может вызывать презрения; она греет сердце, расширяет и раскрепощает наши представления; дает нам смелость во времена войн и конфликтов. Хотя я и стар, но с удовольствием читаю прекрасные, восторженные стихи Лукана и Корнеля. Я вовсе не отвергаю маленькие хитрости и приспособления, способствующие популярности идеи свободы. Они помогают в трудностях, объединяют людей, освежают утомленный ум, вызывают редкую веселость на строгом лице. Но в том, что происходит во Франции, эти чувства и искусные подделки плохо помогают. Оказывается, создать правительство совсем не сложно; достаточно определить его местонахождение, обучить народ покорности – и дело сделано. Дать свободу еще легче. Для этого достаточно отпустить поводья. Но создать свободное государство, т.е. регулировать противоположные элементы свободы и сдерживания – это требует размышлений, твердого, сильного, всеобъемлющего разума. К сожалению, я не обнаружил его в тех, кто взял бразды правления в Национальном собрании. Возможно, они не так нищенски слабоумны, какими кажутся, но их поступки ниже уровня человеческого понимания. На аукционе популярности, где лидеры ведут себя как торговцы, их таланты не могут найти применения. Они стали льстецами, а не законодателями; орудием в руках народа, а не его вождями. Если бы одному из них посчастливилось предложить на этом аукционе трезвый, обладающий многими достоинствами план, цена его тут же была бы сбита конкурентами, которые изобрели что-нибудь более популярное, а его верность делу вызвала бы подозрения. Умеренность здесь объявили бы добродетелью трусов, а компромисс – осторожностью предателей.
Но неужели я не вижу ничего достойного похвалы в неутомимых трудах Собрания? Я вовсе не собираюсь отрицать, что среди нескончаемой череды актов насилия и глупости было сделано и что-то хорошее. Но многое из того, что было сделано, не требовало революции. Некоторые институты были отменены справедливо, но если бы они сохранились навечно, они нисколько не умалили бы счастья и процветания любого государства. Усовершенствования, принятые Национальным собранием, поверхностны, его ошибки фундаментальны.
Как бы то ни было, я посоветовал бы моим соотечественникам рекомендовать нашим соседям в качестве примера британскую конституцию, вместо того чтобы предлагать французскую модель для усовершенствования нашей. Они нашли бы в ней неоценимое сокровище. Я думаю, что своим благополучием мы обязаны нашей конституции; но не отдельным ее частям, а всей целиком; ибо в процессе реформ мы многое сохранили, хотя и многое изменили и добавили. Наш народ найдет достаточно сил, чтобы проявить свой подлинный патриотизм, свободный и независимый, и сохранить от насилия то, чем он обладает. Я не стал бы исключать возможности изменений, но при этом есть вещи, которые должны быть сохранены. Я прибегал бы к лекарству, только когда больному совсем плохо. Занимаясь ремонтом здания, я сохранил бы его стиль.
Осторожность, осмотрительность, нравственность были руководящими принципами наших праотцов даже в момент самых решительных действий. Давайте подражать их осторожности, если мы хотим удержать полученное наследство, и, стоя на твердой почве британской конституции, удовлетворимся восхищением и не будем пытаться подражать безнадежным полетам французских аэронавтов.
Я откровенно делюсь с Вами своими чувствами и думаю, что вряд ли они повлияют на Ваши. Вы молоды и должны стремиться к счастью своей страны; быть может, Вы найдете применение своим силам в будущем государственном устройстве; сегодня это вряд ли возможно. Вам предстоит, как сказал поэт, пройти “через огромное разнообразие неиспытанного бытия” во всех его перевоплощениях, “ведущих к очищению огнем и кровью”.
Я предлагаю Вам не столько мои мнения, сколько долгие наблюдения и беспристрастность. Они исходят от человека, который никогда не был ни орудием власти, ни льстецом сильных мира сего и который своими последними поступками не хочет предать смысл своей жизни. Они исходят от человека, все публичное поприще которого было борьба за свободу других людей; в груди которого огонь неистового гнева загорался только против того, что он считал тиранией; который всегда был на стороне порядочных людей, выступавших против любого угнетения. Часы, которые он провел, размышляя над вашими проблемами, не поколебали его убеждений; он мало стремился к почестям, отличиям и наградам; он не презирал славу и не боялся злословия, но хотел сохранить твердость в достижении цели; и когда судно, на котором он плывет, может потерять равновесие из-за перегрузки на одном борту, он решил перенести малый груз своих аргументов на другой, чтобы обеспечить его устойчивость.
Выходные данные: Эдмунд Берк. Размышления о революции во Франции и заседаниях некоторых обществ в Лондоне, относящихся к этому событию. – М.: “Рудомино”, – 1993. – 144 с. – 5000 экз.
Сокращенный перевод с английского: Е.И. Гельфанд.
Перевод выполнен с издания: Edmund Burke. Reflections on the Revolution in France, 1968.
Первое издание книги Бёрка (Дублин, 1729 – Биконсфилд, 1797) вышло в ноябре 1790.