Перейти к содержанию Перейти к боковой панели Перейти к футеру

В.И. Белов. Лад

Василий Белов. Лад. Очерки о народной эстетике. — М.: Молодая гвардия, 1982

“Лад” – это настоящая добрая сказка о жизни и быте русского крестьянства. Сказка не в смысле выдумки, а в смысле доброго изложения того как надобно, как должно было бы быть. О труде, о праздниках, о семейном порядке и природных приметах. По яркой и законченной цельности этой русской крестьянской утопии нет равных. Возможно поэтому она страшно всегда злила русофобов.
Как я впервые узнал о “Ладе”? В 1987-89 гг. летом в деревне я часто слушал голоса: Бибиси, Радио Свобода… И вот на “Свободе” была программа Бориса Парамонова “Русская идея”. Идея состояла в сексе, точнее – в антисексе. Мол русская идея была антисексуальной и поэтому русские – говно. И так обо всем – Достоевский, Андрей Платонов… И Белова этот озабоченный тоже начал поливать за то что в “Ладе” где-то есть фраза, что после женитьбы старшего сына родители прекращали сексуальную жизнь. На эту тему Парамонов просто исходил слюной и ядом, как будто у него самого что-то отрезали.

Просто удивительно какую злобу вызывали у рукопожатной общественности деревенщики. Особенно как раз Белов. На фоне умиления тех же интеллигентов перед кавказскими деревенщиками – Думбадзе, Искандером и даже киргизским Айтматовым… – вокруг тех кто решался хоть немного напомнить о русской идентичности клокотали просто фонтаны рукопожатной неприязни. Причем неофициальной – официально “народная власть” авторов пишущих о “нелегком колхозном быте” должна была уважать – продолжатели шолоховских традиций, народ их очень любит…

Впервые я увидел Белова в руках моей хохотавшей до слез над “Плотницкими рассказами” бабушки – крестьянки по по рождению и молодости, вообще-то читавшей не много.

cce1c3bf-a3c2-4370-9c39-3712d3a4d7eb_B

– Вот, значит, пивной праздник. Похлебали мы моих штей, а я взял да и сунул в карман точильный брусок. Олеха гулять не пошел, а мы со Степкой. Пошли, вышли в поле. Я брусок-то вынул да как дал в затылок Степке-то, сбил с ног, да и давай молотить. Дак он, чудак, еле из-под меня вывернулся, соскочил да бежать. На другой день прихожу на работу, мне подрядчик говорит; иди куда хошь, мне таких боевых не надо. Куда деваться? Ладно. Подрядились мы со Смолиным к купцу, церкву он ладил. Неделю-полторы пожили, бревна на церкву тешем. Один раз пошли гулять к девкам. А денег нету, только полтинник. Я говорю: “Дай, Олеха, полтинник-то, я хоть вон девкам конфет куплю”. Он пошел, а я говорю: “Иди, я догоню”, – сам захожу в лавочку. Уж темно стало. В лавочке лампа горит, никого нету. Я, чудак, что делаю? Я постоял, постоял, да – раз с прилавка штуку ситца. Под полу этот ситец запехал. Потом взял гирю, да и давай колотить о прилавок-то. “Есть, – кричу, – тут кто?” Выбежал хозяин, я ему и говорю: “Вот зашел, а в лавке нет никого”. – “Ох, – говорит, – спасибо, приказчик в гости ушел, лавку не запер. Ведь меня бы, – говорит, обчистили, хоть ты, парень, меня выручил. Чего тебе за это, спрашивай сам”. Я говорю: “Мне бы маленькую да папирос, ну еще конфет каких, для праздника”. Он мне две маленьких, папирос три пачки да еще полтора фунта конфет наворотил. “Ой, – говорит, – тебе спасибо, ведь меня бы могли обчистить!” …Козонков успевал наливать в стопки и беспрестанно курил. Тем временем зажегся свет, включили электростанцию. – Не сделал лампочку Ильича-то? – спросил Авинер. – Вон у нас так шесть лампочек, и на сарае горит, и в хлеву.

Но вот как исходили ядом критики латунские: лакшины, рассадины, латынины, нат.ивановы. Особенно доставалось как раз Белову как самому боевому. Шукшин все-таки немного полузощенко, он писал о мужике уже тронутом урбанизацией и блатаризацией, мужике для которого деревенская жизнь – уже утопическое прошлое. Между ним и Трифоновым непроходимой пропасти нет, хотя Шукшин был в идейном плане из Русской Партии. Распутин – больше плакалщик, у него боль и в романах и даже на лице. Он отлично подходил для экранизаций Ларисой Шепитько. Про Астафьева, несмотря на “Ловлю пескарей в Грузии” они каким-то шестым чувством понимали что он перебежит к ним в итоге. А вот Белов – хитрый вологодский мужичок, язвительный, циничный в смысле умения показать всю диалектику жизни и русского выживания, вызывал крайнее раздражение.
1347251

Особенно досталось ему за антиурбанистический и антилиберальный роман “Все впереди”. Его даже своеобразно канонизировали – поставили в один ряд с “Тлей” Шевцова (неплохая несмотря на весь унылый соцреализм рельефная вещь), и “Чего же ты хочешь” Кочетова (антилиберализм во имя ортодоксального советизма советистее соввласти). Хотя у Белова нет никаких разоблачений, никакого “животного антисемитизма”. Просто есть типичный для того времени персонаж – Бриш. Очень узнаваемый, реалистичный. Я таких видал десятками – они сидели на кухнях, выясняли кто из какого колена и отказывали от дома тем русским знакомым у кого есть на полках имелся Розанов.

Но на самом деле “Лад” Белова гораздо более боевое произведение, поскольку высвечивает самый центр русского сознания – поиск Рая на Земле. Народную утопию об идеальном, “ладном”, быте. Для своей эпохи «Лад» Белова был не только эстетическим, но и политическим манифестом русского национального сознания и его роль трудно переоценить.

Если XIX век был весной наций, то 1960-80-е годы стали весной этносов. Во всем мире народы переоткрывали свою собственную этническую идентичность и особенности соседей, внезапно модны стали этническая музыка и этнический стиль, возвращение к жизни предков, резко повысился спрос на профессии этнографов и фольклористов.

Этот процесс, разумеется, не оставил в стороне и русских в Советском Союзе. Однако положение русского народа в советской империи было весьма специфично. С одной стороны, раннюю большевистскую русофобию сменил государственный русский патриотизм зрелого сталинизма. Русский народ объявлялся старшим братом, советская история формой продолжения русской истории, послевоенные советские историки говорили ничтоже сумняшеся о «Русском национальном государстве» сложившемся в XV веке вокруг Москвы.

Но этот официальный патриотизм резко контрастировал и с полным забвением вопроса о правах русского народа в СССР, и с многочисленными случаями практической дискриминации русских как этноса, перед более избалованными советской властью народами и республиками, и, наконец, с прямым геноцидом русской деревни, воплотившимся в реализации программы ликвидации неперспективных деревень.

5f2e0713794f83a2eef0805524f0372e
Фактически, русский патриотизм был лишь приводным ремнем для обеспечения непорочной службы русских советскому государству. В то время как на деле жизненные силы и идентичность русского этноса были жесточайше подорваны. Русский растворялся в безликом советском.

С середины 1960-х годов русская интеллигенция начала борьбу за возвращение русскому народу его идентичности. В мае 1965 года журнал «Молодая Гвардия» опубликовал воззвание «Берегите святыню нашу!» скульптора Коненкова, художника Корина и писателя Леонова, призвавших остановить бездумное разрушение культурного наследия, особенно практиковавшееся в годы хрущевских гонений на церковь. Началась деятельность по сохранению русской архитектуры ВООПИК-ом, ставшим своеобразной легальной формой самоорганизации русских националистов.

f5abf0e5e342

Возникли новые символы русской идентичности — такие как преобретшая статус национальной святыни церковь Покрова на Нерли.

Особую роль сыграло направление писателей-деревенщиков, в своих произведениях рассказывавшие о трудностях русского крестьянского быта при совеской власти, о разрушении жизненного строя, лада, аграрных основ русской жизни. Причем не во имя лучшей жизни, а во имя бюрократических проектов и убогого пригородного быта лимиты.

1
Владимир Крупин, Валентин Распутин и Василий Белов

Постепенно направление стало приобретать всё большую политическую определенность и, в конечном счете, стало ассоциироваться с двумя не только литературными, но и политическими его лидерами — Валентином Распутиным, писавшем об иркутской деревне, и Василием Беловым, писавшем о деревне вологодской. Талант Белова — заостренный, публицистичный, драчливый и жизнеутверждающий, пронизанный юмором и злой сатирой.

Не умаляя заслуг Белова как писателя, необходимо признать, что его главный вклад в русскую культуру — это книга «Лад. Очерки о народной эстетике». В первом издании это был роскошный фотоальбом о жизни русского Севера с фотографиями Анатолия Заболоцкого, изданный флагманом тогдашней русской партии – издательством “Молодая Гвардия” (воспроизведено здесь).

Подробное, понятное, перемежающее этнографические сведения и живые личные зарисовки описание русского крестьянского быта (прежде всего северного, разумеется). Что значит для мужика зима, а что — лето, что такое гумно, а что такое помочи. Как влюблялись женились, как рос ребенок, как старились, что ели, с чем чай пили.

Как уроженец Вологодщины Белов не могу не уделить особого внимания главному продукту этих мест — льну, которому была посвящена целая глава.

Белов представляет мир как иерархическую систему идентичностей, среди которых находится место для уникальной идентичности русского, именно русского, человека.

Земля и раньше была не такой уж необъятной. Корабли викингов плавали через Атлантику. Геродот знал, как хлестались банными вениками наши далекие предки. Тур Хейердал доказал всем, что возможность пересечения Тихого океана существовала задолго до Магеллана. Афанасий Никитин ездил в Индию из Твери на лошади, и притом без всяких виз. Русские поморы знали о великом Северном морском пути за много веков до “Красина” и “Челюскина”. А почему на древних базарах Самарканда и Бухары прекрасно звучала и уживалась речь на всех главных языках мира? Звучала и не смешивалась? Люди разных национальностей отнюдь не всегда в звоне кинжалов и сабель выясняли свои отношения.
Доказательств тому не счесть. И если б кто-нибудь всерьез копнул одну лишь историю торговли и мореплавания, то и тогда общий взгляд на прошлое мог бы стать намного светлее. Но межплеменное общение осуществлялось не только через торговлю. В характере большинства народов есть и любопытство, эстетический интерес к другим людям, на тебя непохожим. Чтобы остаться самим собою, вовсе не обязательно огнем и мечом уничтожать соседский дом, совершенно непохожий на твой. Наоборот. Как же ты узнаешь сам себя, как выделишься среди других, если все дома будут одинаковы, если и еда и одежда на один вкус? Древние новгородцы, двигаясь на восток и на север, не были по своей сути завоевателями. Стефан Пермский, создатель зырянской азбуки, подавал в отношениях с инородцами высокий пример бескорыстия. Русские и зырянские поселения и до сих пор стоят бок о бок, военные стычки новгородцев с угро-финскими племенами были очень редки. Во всяком случае, куда реже, чем с кровными братьями: москвичами и суздальцами…
Гостеприимство, остатки которого сохранились во многих местах необъятного Севера, в древности достигало, по-видимому, культового уровня. Кровное родство людей разных национальностей не считалось у русских грехом — ни языческим, ни христианским, хотя и не поощрялось, так сказать, общественным мнением. То же самое общественное мнение допускало легкую издевку, подначку над людьми другой нации, но не позволяло им дорастать до антагонизма. Зачем? Если тебе мало земли, бери топор и ступай в любую сторону, корчуй, жги подсеки.
Захватчик чужого добра, кровавый злодей, обманщик не делали своему племени ни чести, ни пользы. Уважение к чужим правам и национальным обычаям исходило прежде всего из чувства самосохранения.
Но это вовсе не означает, что русский человек легко расставался со своими землями и обычаями. Даже три века господства кочевников не научили его, к примеру, есть конину или умыкать чужих жен.
Мир для русского человека не тем хорош, что велик, а тем, что разный, есть чему подивиться.
КРАЙ
Природа выжигает в душе ничем не смываемое тавро, накладывает свой отпечаток на внешний и внутренний облик людей. Даже речевая культура хоть и в меньшей мере, но тоже подвержена такому влиянию. Например, для русского, живущего в южной части страны, неизвестны многие слова, связанные с лесом и снегом.
Психологическое своеобразие этнической группы в значительной мере зависело от природной среды, от ландшафта, особенностей времени года и т.д. Южный человек не может жить без степных просторов, северянину безлесная ширь кажется голой и неуютной. А белые ночи на Соловках приводят в растерянность жителя даже средней России. Может быть, еще и поэтому так сильны в русском фольклоре образы чужой и родной стороны. Интересно, что в народном понимании чужая сторона (а в обратном направлении и родная) была всегда предметна и многостепенна, что ли. Когда девица выходила замуж, ей даже соседняя деревня казалась вначале чужой стороной. Еще “чужее” становилась чужая сторонушка, когда уходили в бурлаки. Солдатская “чужая сторона” была совсем уж суровой и далекой.
Уходя на чужую сторону, надо скрепить сердце, иначе можно и пропасть. “В гостях как люди, а дома как хошь”, — говорится в пословице. В своем краю чужая сторона еще не так и страшна. Попадая в иной край, где “поют не по-нашему птицы, цветы по-иному цветут”, предыдущую, малую чужую сторону человек называет уже не чужой, а родной. Обида или насмешка, полученные на чужой стороне, не всегда забывались сразу по приезде домой. Добродушное ехидство народной молвы нередко проявлялось в таких прозвищах, как “пермяк — солены уши”, “ярославский водохлеб”, “вологодские телята”, “чудь белоглазая”.
И все же насмешка достигала только определенных границ, обычно к пришлой артели, как и к отдельному чуж-чуженину, относились с почтением.
ВОЛОСТЬ
Волостью в общежитейском смысле называли несколько деревень, объединенных земельным обществом, церковным приходом или же географическими особенностями. Могло быть и то, и другое, и третье вместе. В иных волостях имелось не по одному приходу и не по одной общине.
Чаще всего волость располагалась вдоль реки или около озера. Деревни стояли одна от другой на небольшом, но достаточном для полевых работ расстоянии. Люди старались селиться на возвышенных местах, с видом на воду. Существовали действительно красивые волости и волости так себе, а то и совсем затрапезные. Так, в Кадниковском уезде Вологодской губернии Кумозеро было одним из самых красивых мест. Это холмы, окаймляющие длинное живописное озеро, на холмах деревни, тяготеющие к главному селу с храмом, который и сейчас виден на многие километры вокруг. Не зря волость была ярмарочной.
Трудно представить какую-то другую, более характерную для крестьянской жизни общность. Волость всегда имела свое название, отличалась особой живучестью и редко поддавалась административному потрошению. Она же щеголяла своим особенным выговором, имела как бы свою душу и своего доброго гения. Родственные связи, словно нервы живого тела, насквозь пронизывали ее, хотя жениться не в своей волости считалось более благородным.
Все взрослые жители знали друг друга в лицо и понаслышке. И если не знали, то стремились узнать. “Ты чей парень?” — спрашивал ездок открывающего отвод мальчика. Или: “Я, матушка, из Верхотурья бывала, Ивана Глиняного племянница, а вышла-то (опять следует точный адрес) за Антипья (продолжается подробный отчет о том, кто, откуда и чей родственник этот Антип)”. Или: “Больно добры девки-ти, откуда эдаки?”
С этого или примерно с этого начинались все разговоры.
Жизнь волости не терпела неясных слов, безымянных людей, тайных дел и запертых ворот в светлое время суток.

Для огромного числа русских, живших в ту эпоху, «Лад» Белова был мощнейшим приобщением к русской этнической идентичности. Все отдельные и разрозненные деревенские впечатления, почерпнутые из собственного босоногого детства, из поездок на каникулы в деревню к бабушке, вдруг обретали цельность и ясность огромного жизненного круга традиционной русской культуры. Личное Я смыкалось с Родиной через родное. И тропинка, и лесок, в поле каждый колосок ставились Беловым на своё место в общем строе русской жизни, подчиненной доброму ладу.

Русь представла страной, где всё идет своим чередом в круговерти труда, быта и паздников, где достигнута едва ли не идеальная гармония человека и природы, человека и бытия. Против этой картины много чего можно возразить, безжалостно растоптав сам жанр крестьянски-этнографической утопии. Но все возражения Белов знал куда лучше возражателей. Это ему принадлежит “Привычное дело” – настоящий образ ада послевоенной сталинской деревни.

Задача “Лада” была как раз в том, чтобы описать идеал, формирующийся после исключения вторжений зла. Мир, не истленный грехом (а урбанизация, в особенности – урбанизация по-советски, для Белова именно грехопадение). И вот вне этого грехопадения, в Раю, русская жизнь стройна, красива и практична.

КОПАТЕЛИ КОЛОДЦЕВ. Слух прошел: идут откуда-то мужики, копающие колодцы: вот-вот явятся. «Да где? – первыми всполошились женщины. – В какой деревне?»
Никто не знает.
Но дыму без огня не бывает, слух прошел, значит, придут. В домах запоговаривали о том, что надо бы выкопать новый общий колодец.
«Надо-то надо, да где вот они?»
«Идут».
Идут. Время тоже идет.
«Не пришли?» — спрашивают через месяц у проезжающих из соседних деревень.
«Нет пока, – отвечают соседи. – Рядом уж».
Рядом так рядом. Время терпит. Прошел еще месяц.
«Не показывались?»
«Должны с часу на час».
… Ждали на вешное, а и сенокос минул. «Ладно, сидим и с таком», – говорит тот конец, который ближе к реке. «Нет, не сидим!» – протестуют другие.
Наконец как-то рано утром, уже после покрова, объявились трое копателей. Невелик у них скарб: две лопаты, три топора, пила да толстый канат-ужище, чтобы спускаться на многосаженную глубину.
Из-за долгого ожидания жители не стали долго рядиться. Сговорились сразу. Мастера взяли задаток. Один, видимо старшой, часа полтора ходил по улице, искал жилу. Остановился около камня и твердо сказал: «Тут». В тот же день начали копать, опустив для начала небольшой, в пять рядов, колодезный сруб.
Дело пошло. Двое вверху наращивают сруб, один внизу, подкапываясь, опускает его. Поставили ворот, чтобы вытаскивать на канате бадью с землей. Когда глубина перешла на третью сажень, старики начали спрашивать:
– Что, далеко ли вода?
– Будет, будет вода. Скоро уж.
– Что?
– Вот, вот. Уже мокро.
На второй день уже и голос из колодца еле слыхать. Спрашивают:
– Ну как? Есть вода?
– Рядышком …
Весь день копали. Утром, до солнышка, кто-то пришел проведать. Мужиков не было ни на земле, ни под ней. Ушли, даже рукавицы-однорядки остались. Они сиротливо лежали на общественной, перевернутой кверху дном бадье.
Кто-то пнул по бадье, она брякнула и откатилась в сторонку …
Выяснилось, что проходили спецы по канавам, а вовсе не по колодцам.
После таких копателей общество с большим недоверием относится уже и к настоящим мастеровым, которые, недолго думая, ступают дальше, в следующую деревню. Приходится бежать за ними до околицы, уговаривать …
И вот седенький старичок, негласный руководитель артели копателей, брякает ногтем по табакерке, покашливает, поглядывает. Утром, до солнышка, ходит по закоулкам, глядит, где пала роса, где и как толкается мошка, где какая выросла травка. Прикидывает, покашливает. Не торопится. Это про таких стариков говорят, что они на три сажени в землю видят. Колодцы, выкопанные под их руководством, служат людям не десятилетия, а века.

В условиях тотального национального отчуждения государства в послесталинском СССР — этническая солидарность, ощущение своей этнической общности и своего особого этнического стиля было единственным способом для русских собраться вместе и как-то отстаивать свои интересы, противостоять исчезновению народа в чаду великих строек. В СССР существовал запрет на всякую политическую активность, особенно строгий именно для русских националистов, которым, в отличие от диссидентов, Запад даже и не подумал бы помогать.

Единственным русским националистом, который мог вести полноценную публичную политическую деятельность был Солженицын. Но по настоящему значимым солженицынский национализм смог стать только в 1990-е годы. Для 70-80-х же событием было именно приобщение к русскости через эстетическое переживание, осознание русскости как стиля, было единственной и наиболее естественной формой национального сплочения. То есть именно то, что делал Белов.

Результативность действий национально-эстетического движения 60-80-х годов была довольно высокой. Был остановлен геноцид русского населения в виде ликвидации неперспективных деревень. В 1974 году правительство приняло программу развития Нечерноземья, предполагавшую обширные инвестиции (впервые за годы советской власти) в центральную, корневую Россию, в целенаправленное улучшение положения русских. Уровень исполнения этой программы был вполне советский, но темпы коллапса русской деревни снизились и, возможно, только это помогло русскому этносу не прекратить своё существование в годы катастрофы 90-х.

Когда сегодня иной раз с высокомерием противопоставляют просвещенный книжный гражданский русский национализм, и этнический национализм позднесоветских времен, национализм косоворотки и “фофудьи”, то не задумываются о том, что этническое самосознание стало в 90-00-е годы единственной силой хоть как-то державшей русское общество, единственным рычагом для его оживления и кристаллизации. В отсутствие развитого политического национализма, который пришлось создавать фактически с нуля, эстетический национализм, чувство идентичности на уровне «жизненного мира» были тем фундаментом, на котором было возможно русское развитие. Люди, в 70-е полюбившие березку и льняной рушник, в 90-е смогли морально противостоять наркотическому угару западничества и русофобии, а в 210-е выпрямили спину, взяли оружие в руки и вступили в борьбу за Новороссию.

Цитата:

ЗАСТОЛЬЩИНА

61
Особенности северной русской кухни объясняются не одними лишь климатическими условиями, не одной внешней средой, но и нравственно-бытовым укладом.
Поэтому понятие “национальная кухня”, несомненно, имеет и эстетическую сторону.
Русские крестьяне в зависимости от постов делили еду на постную и непостную (скоромную). Выверенное долгим народным опытом чередование этим отнюдь не ограничивалось. Разнообразить стол заставляли и смена времен года, и чисто местные традиции, и личные пристрастия. Хозяйка-большуха никогда не пекла два дня подряд, например, сиченики. Если сегодня в доме варили горох, то назавтра старались сварить грибы или что-то другое. Празднично-календарный цикл также влиял на характер еды, потому что на праздники варили сусло (главным образом для пива), а отходы от варки (ржаная дробина) использовались для приготовления кваса. Крестьянский стол целиком “вырастал” на покосе и паханой полевой полосе. Что же росло на полевой полосе?
РЖАНОЕ
Зерно, или злак, с древнейших времен принадлежность и признак оседлого образа жизни, облагородившего неприкаянный дух кочевника. Оно же, это крохотное зернышко, таившее в своем маленьком чреве могучую и непонятную силу всхожести, вдохновляло поэтов и задавало тон мощнейшим философиям. В самом деле, разве не удивительно? Надобно умереть, в прямом смысле быть похороненным в землю, чтобы жизнь твоя продолжилась еще более широко и роскошно.
Способность одного ржаного зернышка давать несколько стеблей (кущение), стойкость к влаге и холоду сделали рожь любимым и необходимейшим злаком на русском Северо-Западе.
Рожь — это прежде всего хлеб, а о хлебе в числе тысяч других сложена и такая пословица: “Ешь пироги, хлеб береги”. Каждая работа, связанная с зерном, начиная с сева и кончая размолом, носила почти ритуальный характер. Благородство и кощунство человеческое яснее всего выявлялись около хлеба. Без хлеба тотчас же тускнеет и вся трудовая и бытовая крестьянская эстетика.
Глубокой осенью после молотьбы тщательно распределяли зерно: это — на семена, это, похуже, — на корм скоту, а это — на муку. Порцию, предназначенную на муку, сразу сушили на овинах или в печах и везли на мельницу.
Как приятно съездить на мельницу!
На такую поездку охотно соглашались старики, подростки и дети. Ночлег на водяной мельнице запоминался на всю жизнь. Мельница была в крестьянском быту своеобразным местом общения, средоточием новостей, споров, сказок, бухтин, она же как бы завершала долгий и подчас очень рискованный путь хлебного зернышка. Размолотая, сыплющаяся из лотка мука была теплой, чуть ли не горячей: можно рукой, собственной кожей осязать плоды своего труда. Даже крестьянская лошадь, возвращаясь домой с увеличенным после мельницы в объеме возом, весело фыркала, заражаясь хорошим настроением хозяина. Муку засыпали в деревянный ларь или оставляли, как нынче говорят, в сухом и темном месте. Отныне ею командовала большуха. В ларе имелось отделение для ржаной, пшеничной, ячневой и овсяной муки. Ларь стоял в подвале, и при нем всегда имелся деревянный мучной совок. Намереваясь печь хлебы, большуха первым делом думала о закваске, которая оставалась от предыдущего теста и “жила” в квашне все это время, прикрытая старой холщовой скатертью. Без закваски еще никому не удавалось испечь настоящий ржаной хлеб! Муку приносили в избу в плетеной берестяной корзине.
С вечера хозяйка затваривала тесто на чуть подогретой речной воде. Домовитое ритмичное постукивание мутовки о края квашни, словно мурлыканье кота, или шум самовара, или поскрипывание колыбели, дополняло ощущение семейного уюта и основательности. (Бывали времена, когда квашня и мутовка по году и больше вообще не требовались. Также в наше время во многих домах скрип колыбели слышен один раз в жизни либо вообще не слышен.)
Квашню завязывали скатертью и ставили на теплое место. Иногда на шесток, иногда прямо на печь. Ночью большуха заботливо просыпалась, глядела, “ходит” ли, а утром замешивала. Пока топилась печь, тесто продолжало подниматься, и хозяйка начинала его катать над сеяпьницей. Она брала тесто деревянной хлебной лопаткой, клала в посыпанную мукой круглую деревянную чашу (тоже называемую хлебной) и подкидывала тесто в воздухе. Оно на лету поворачивалось с боку на бок. Круглые, облепленные мукой лепехи кувыркали на чистую холщовую ширинку. Печь, начисто заметенная сосновым помелом, должна быть хорошо протопленной, но не слишком жаркой. Караваи опрокидывали с ширинки на широкую деревянную лопату и поспешно, один за другим, совали в жар. Шесть-восемь караваев сидели на поду закрытой печи столько, сколько требовалось. В избе и на улице появлялся удивительный, ни на что не похожий запах печеного теста.
На этот запах и пришел как-то парень Коляка, решив подшутить над пекарихой (история подлинная):
— Тета, ты чего? Пекешь, что ли?
— Пеку.
— У нас тоже пекут.
Слово за слово, парень разговорился с бабенкой. Когда разговор вот-вот, казалось, иссякнет, он подкидывал новую тему:
— А сегодня корова у божатки телиться начала, да раздумала.
— Не ври! Это ведь не человек, корова-то.
Женщина, стоя посреди избы, начала говорить уже про свою корову, потом перешли на что-то другое, потом на третье. Поговорить тетка любила. Остановилась только тогда, когда по избе пошел синий дым. Всплеснула руками.
— Лешой, лешой, Колька, у меня ведь семь короваев в пече! Кинулась доставать. Караваи были черные, как чугунки. Коляки и след простыл…
Перепек не лучше недопека, но недопеченные караваи годились хотя бы скотине.
Каравай хлеба всегда лежал в столе вместе с хлебным ножом и солонкой. Дети могли взять урезок хлеба в любое для них время, взрослые соблюдали выть. Хлеб за столом резал всегда хозяин. Нищим отрезали урезок обычной величины, а когда стол был пуст, говорили: “Бог подаст”. Как это ни странно, хлеб пекли иногда из сорного спутника ржи — костёра, он спасал людей от голода. В пору народных бедствий, символом которых всегда были ржаные сухарики, добавляли в квашню все подряд: сушеный картофель, костяную муку, опилки, толченую солому и т.д. и т.п.
Неудача, то есть невыбродивший либо перекисший хлеб, ложилась на большуху позором, и она в таких случаях всегда сокрушалась. Каравай невыбродившего хлеба оседал, нижняя корка была тяжелой и плотной. Перекисший же хлеб вызывал изжогу.
Ничего не было вкуснее ржаного посоленного хлеба (тесто обычно не солили) с чистой водой, если человек наработался. Запивали его и молоком и простоквашей. Из толченых ржаных сухарей в постное время делали сухарницу. Тюря, или мура, из чисто ржаного хлеба также пользовалась уважением, если, конечно, больше нечего было похлебать. Рецепт изготовления тюри самый простой: наливали в чашку кипятку, крошили туда хлеб, затем лук, добавляя по вкусу льняного масла и соли.
Из хлебных корочек или из сухарей делали также квас, но это был не главный способ его изготовления.
“Матушка рожь кормит всех сплошь”. Не только кормила, но и поила, имеем мы право добавить. Пиво на Севере до самой войны — главный праздничный напиток в крестьянской среде. Варили его из ржи.
Анфиса Ивановна так рассказывает об этом:
“Девятнадцатого декабря, а по старому стилю шестого, был праздник Никола, в нашем приходе престольный. Мы приладили и свадьбу к Николе, чтобы на одни расходы. Это 1926 год, уже не венчали, но если бы существовала церковь, в пост все равно бы не повенчали. Праздника ждали все, от мала до велика. Даже нищие. Идут в этот день по многу человек, хозяйки специально для нищих пекли пироги. Оставляли и сусла, хотя и не первача, а другача для потчевания случайных посторонних.
Рожь для пива брали хорошую, очень всхожую, делали складчину на три-четыре дома, в среднем по полтора пуда на десятипудовый тшан. Свесят. У кого рожь поплоше, на сор накинут. Бабам прикажут накануне наносить большие кадцы решной воды, чтобы поотумилась, чуть посогрелась, и мочат, сыплют туда зерно. Это зимой. А летом прямо в мешки и в реку, загнетут немного камнями, чтобы не всплывало. Рожь мокнет в реке дольше, чем в кадцах, примерно трое суток, дома в тепле зерно набухает быстрее. В реке мешки поворачивают, в кадце рожь шевелят веселкой. Вытаскивают разбухшую рожь и нетолстым слоем рассыпают на белом полу. Зерно прорастает четыре-пять дней, иногда и неделю, его поливают водой, но не ворошат. Когда ростки станут большие и срастутся в стельку, расшиньгают, разотрут, намочат брызгами со свежего веника и уложат опять в мешки. Тут же на полу хорошенько укроют и солодят четыре-пять дней. Когда запахнет солодом, вытаскивают эти мешки и на овин сушить. Много солоду в печи не высушить, может закиснуть. А раздать по домам, выйдет по-разному, кто недосушит, кто пересушит. На овине высушат солод в полдня, дрова для этого припасают добрые. Мастера сушить то и дело шевелят солод, но до конца не досушивают, говорят: попозже само дойдет. Спихнут солод с овина, провеют, а тут уж надо молоть его на малых жерновцах…”
На подготовку солода требовалось двенадцать-тринадцать дней, варка сусла занимала полтора суток, пиво в холоде “ходило” до двух дней. Следовательно, весь процесс приготовления пива длился не менее двух недель, а зимой шестнадцать-семнадцать суток.
Уже в начале филипповок мужики Сохотской волости начинали ходить друг к другу, прикидывать, сколько у кого будет гостей и сколько мочить ржи. В каждой деревне имелись один-два дотошных варца. Остальные тоже умели варить, но не все осмеливались: слишком велика ответственность за артельный солод! Бывали случаи, когда вся варя, пудов десять отборного зерна, вылетала в трубу, вернее, шла в бросок, на корм скотине, и полдеревни оставалось на праздник без пива и сусла.
Однажды два мужика в Тимонихе вздумали варить отдельно. Они все испортили. Местный поэт Суденков не заставил себя долго ждать, тут же придумал про них длинную песню.
Поэтому сварить пиво единогласно поручали самому опытному.
Тот, чья жизнь хотя бы слегка коснулась довоенной северной деревни, вероятно, навсегда сохранит в памяти ощущение холодной ночи, треск промороженных бревен, запах огня, россыпи красных искр и синее звездное небо. Поварня в ночном заулке не дает спать, многие даже встают в середине ночи, наскоро одеваются и бегут смотреть. Под утро, когда становится темнее, на снегу и на стенах домов мелькают исполинские тени, красный костер, разложенный почти у самого дома, уже протаял в снегу. Большие овинные чурки горят в круглой снежной яме, над ямой стоят козлы, на козлах висит многоведерный чугунный котел. Котел этот парит что есть мочи, под ним, в огне, румянятся, набираются жару булыги и камни. В темноту раскрытых дворных ворот никого не пускают, но туда можно проскользнуть незаметно и увидеть громадный шан. (Некоторые говорили тшан, но никогда чан.) Этот шан стоит на двух толстущих бревнах, под него подсунута большая колода. Шан укрыт чистыми подстилками и тулупами. Неяркий свет самодельных фонарей освещает озабоченных, торжественно-важных стариков.
— Кыш.
Ребятня пулями вылетает на улицу.
Между тем молча, с какой-то странной важностью готовят чистую, заранее ошпаренную посуду: кадушки, ведра. Ошпаривают кипятком деревянные щипцы для доставания раскаленных камней, большой и малый ковши, теремок и кошель.
В середине тшанного дна есть небольшая квадратная дыра, плотно заткнутая длинным стырем. Тшан сперва прогревали кипятком и спускали остывшую воду. Затем засыпали весь крупномолотый, как бы дробленый солод, затирали его, постепенно заливали чистую горячую воду.
Начиналась собственно варка — самый важный и ответственный момент. Варцов поджидала позорная опасность нетечи. Если солод был пересушен, сусло могло не отстояться, и тогда все шло прахом.
Первая подача воды, вторая.
Горячие камни с шипением погружались в тшан. Иногда их складывали в кошель с ручками, сплетенный из крученых березовых прутьев. Этот кошель, нагруженный горячими камнями, опускали в тшан, он висел там на поперечине, подогревая содержимое. Тем временем готовился решетчатый теремок, сделанный по высоте тшана из тонких еловых планок. Соломой, настриженной по его длине, заполняли промежутки между планками, сшивали ее нитками, нижние концы веером заламывали наружу. Этот своеобразный фильтр осторожно надевали на штырь. Когда сусло сварено и окончательно отстоялось, главный варщик торжественно объявлял: “Будем опускать”. Перекрестившись, откидывали утепление и начинали осторожно расшатывать штырь. И вот первая струя горячего ароматного сусла бьет в колоду. Сперва его пробуют из ковшика, причем все подряд, начиная со стариков. Затем поспешно ковшами разливают по деревянным насадкам и остужают.
Спустив первое сусло, начинали варить другача. Наутро первым делом угощали суслом женщин, стариков и детей.
Это был самый вкусный, полезный, самый почетный безалкогольный напиток. Анфиса Ивановна рассказывает, что, поделив сусло: “Кому ведро, кому два”, в большую оставшуюся часть засыпают хмель, из расчета два фунта на пуд ржи. Кипятят сусло с хмелем. Потом остужают, разливают по кадкам и готовят мел (заменявший дрожжи) из того же хмеля и сусла. Затем сливают в ходунью все содержимое и ждут, чтобы забродило на холоде.
Далее Анфиса Ивановна продолжает: “Конечно, желательно, чтобы бродило совсем холодное, а если никак не “ходит”, то опускают ненадолго камень, чтобы чуть подогреть. До конца не дают доходить, начинают складывать и разливать по насадкам. Хмель-выжимки тоже делили, летом высушат, зимой заморозят. Бабы делали из них мел для пирогов. А когда навеселивают ходунью, то пляшут вокруг нее, чтобы лучше ходило. Бывало, Никанор Ермолаевич пиво наварит жидкое, оно хмелем резнет, мужики в гостях нарочно сидят не пьют. Больно, скажут, жидко. Он невзлюбит: “Зато у меня проварено! А у вас на Николу сварили, солодом пахнет”. Хорошее пиво держит платочек, и на вид красиво, и пить вкусно, и шипуче, и густо. А про хорошее сусло говорят: “Хоть кусай”.
На полтора пуда ржи падало вместе с другачом пять-шесть ведер сусла. Примерно две трети использовали на пиво, одну треть на праздничное питье подросткам, детям и старикам. (Женщинам и взрослым холостякам в праздники разрешалось пить пиво.)
Чашею с суслом встречали близких родственников, желанных гостей. Нищим и случайным посторонним в праздник носили к дверям в стаканах и кружках.
Будничным же напитком считался квас, сваренный на речной кипяченой воде из дробины, то есть из вываренного солода.
Таким образом, хлеб и солод — эти два главных “тягла”, без которых немыслима крестьянская жизнь, — от века исполняла матушка-рожь. Из ржаной муки пекли калачи, когда хлеба нет, а есть хочется. Муку очень густо замешивали на воде, разминали большой сгибень, гнули из него калачи, катали колобки и совали в печь. Из такого же теста хозяйка сочила скалкою сочни. Если навесить этот сочень на черенок ухвата и сунуть его в пылающую печь, он почти тотчас вздуется с обоих боков. Получался как бы зажаристый вкусный пузырь. Утром же на скорую руку частенько варили кашу-завару, используя способность ржаной муки солодеть, развариваться, приобретать клейкие свойства. Эту густую кашу ели с молоком, простоквашей, с поденьем [Растопленная сметана – Ред.].
На широких тонких ржаных сочнях, которых делали штук по пятнадцать-двадцать, готовили рогульки картофельные. Разведенную на молоке толченую картошку равномерно разверстывали по сочню, загибали и ущипывали края, затем поливали сметаной, посыпали заспой и совали в горячую печь. Хозяйка старалась испечь их на все вкусы. Один в семье любил тоненькие и мягкие, другой сухие, третий предпочитал потолще и т.д. Такие же рогули нередко пекли из творога (его почему-то называли гущей), из разваренной, напоминающей саламат крупы, из гороховой и ячменной болтушки.
Это был открытый способ, а в сочень нередко загибали начинку, и она парилась в нем, выделяя сок. Таким способом пекли, например, сиченики. Мелко нарубленную репу, на худой конец брюкву хозяйка запечатает в сочни, испечет и плотно закроет на часок, чтобы сиченики упарились. Помазанные для красоты маслом, они очень вкусны. Так же точно пекли в сочнях резаный картофель и вареный горох. У прилежной стряпухи такие изделия по форме были точной копией полумесяца, у неражей напоминали рыбину. Если они еще не держались в руках, разваливались, большуха много теряла в глазах домочадцев. Но особенно переживала она, когда получались неудачными пироги.
ЖИТНОЕ
Из ячменя варили кутью. Для этого надо отмочить и опихать зерно в мокрой ступе. Сваренный в смеси с горохом ободранный ячмень и называли кутьей — это была древнейшая славянская еда, употребляемая еще во время языческих ритуалов.
Из ячменной, как говорили яшной (ячневой), муки пекли яшники — пироги в виде лепешек, удивительно своеобразные по вкусу и запаху. В осеннее время тесто обычно опрокидывали на большие капустные листы, и снизу на испеченном пироге каждой своей жилкой отпечатывался рисунок листа.
Если пироги пекли из смеси ячневой муки с другой (пшеничной, овсяной или гороховой), их называли двоежитниками. Иногда сразу после мельницы смешивали даже три сорта муки, она получалась уже троежитной, а пироги из нее — троежитниками.
В большие праздники, а значит и относительно редко, пекли чистые пшеничники, которые и затваривались и замешивались однородной пшеничной мукой. Хлебную квашню для пирогов в хозяйственных семьях не использовали, для этого имелась большая глиняная крынка или корчага. Пироги пекли так же, как и хлеб, только тесто присаливали и в ход пускали не закваской, а мелом.
Непростая задача испечь хорошие пироги! Особенно в праздники. У хозяйки-большухи за несколько дней начинала болеть душа. Зато сколько было довольства и радости, когда, “отдохнув” на залавке под холщовой накидкой, часть пирогов перекочевывала на стол и все семейство садилось за самовар.
Конечно, самым известным и любимым считался рыбник, когда в тесто загибали свежего леща, судака, щуку и т.д. (Сорога и окуни также давали в тесте ароматный сок, пропитанная им огибка не менее вкусна.) Начиняли пирог и бараниной, и соленым свиным салом, и рублеными яйцами. Однако если говорить о начинке, то свежие рыжики среди других — самая оригинальная. Губник, или рыжечник, ни с каким другим пирогом не спутаешь, но в праздник он не пользовался популярностью, считалось, что это вульгарная начинка. Нередко запекали в тесте давленую свежую чернику, получался ягодник. Если ничего под рукой не было, большуха пекла луковики, а иногда загнет и простой солоник [Обманный пирог, соленый загиб “без ничего” – Ред.]. Посыпушками называли пироги, политые сметаной, посыпанные крупой и после печи обильно помазанные маслом. Налитушками назывались пироги, политые разведенной на молоке картошкой и сметаной. Пекли также саламатники [С начинкой из хорошо промасленной овсяной каши – Ред.], а тесто, испеченное без всякой начинки, называли мякушкой.
Пироги, выпеченные перед отъездом кого-либо из дому, назывались подорожниками, они и до сих пор имеют печальную репутацию. Сколько было испечено на Руси солдатских, студенческих и других подорожников, никто пока не считал, да никому, наверное, и не счесть. Пекли в дорогу и пшеничные калачи, а для детей готовили крендельки, то есть те же калачи, только маленькие. В день весеннего равноденствия сажали в печь, иногда по нескольку десятков, “жаворонков” — миниатюрных тютек из пшеничного теста.
Самым непопулярным пирогом считался гороховик, испеченный из гороховой муки, но кисель из той же муки любили многие, ели его в постные дни горячим и холодным. В холодном виде застывший гороховый кисель разрезали ножом и обильно поливали льняным маслом. В посты же большухи частенько варили и круглый немолотый горох — густой, заправленный луком.
И все-таки самым распространенным после ржи злаком были не ячмень и не пшеница с горохом, а овес. Овсяные яства вообще считались целебными. Для рожениц, к примеру, варили специальный овсяный отвар. Из овса делали муку, толокно и заспу, его не мололи, а толкли в мельничных ступах. Для этого строили даже отдельные, без жерновов, водяные либо ветряные мельницы, называемые толчеями. Для того чтобы приготовить заспу, зерно парили в больших чугунах, потом сушили на печном поду и опихали, обдирали с него кожуру. Провеянное овсяное ядро грубо размалывали на ручных жерновах. Получалась заспа, крупа, из который варили овсяную кашу, саламат и овсяные, так называемые постные щи, куда нередко сыпали толченые сухари.
Овес, истолченный пестами, превращался на толчее в муку, и ее нужно было дважды просеять. Высевки использовались для варки овсяного киселя, мука же обычно шла на блины.
Овсяный кисель — любимейшая русская еда. Это о нем сложена пословица: “Царю да киселю места всегда хватит”. В обычные дни его варили в чугунах. Большуха квасила овсяные высевки, заранее пускала в ход сулой, утром его процеживали и начинали варить у огня. На праздники в некоторых местах, например в Тигине нынешнего Вожегодского района Вологодской области, варили кисель в специальных кадушках, опуская в него раскаленные камни. Киселя получалось так много, что про жителей Тигина ходила анекдотического свойства молва.
Горячий кисель густел на глазах, его надо есть — не зевать. Хлебали вприкуску с ржаным хлебом, заправляя сметаной или постным маслом. Остывший кисель застывал, и его можно было резать ножом. Из разлевистой крынки его кувыркали в большое блюдо и заливали молоком либо суслом. Такая еда подавалась в конце трапезы, как говорили, “наверхосытку”. Даже самые сытые обязаны были хотя бы хлебнуть…
Блины из овсяной муки готовили в межговение, по утрам, в большом изобилии, особенно в масленицу. Их также затваривали с вечера, пекли с доброй подмазкой, на больших сковородах и на хорошем огне. Овсяный блин получался обширный и тоненький, как бумага. Он даже просвечивал. Его скатывали жгутом, складывали в два-четыре-восемь слоев. Ели с пылу с жару, с топленым коровьим маслом, со сметаной, с солеными рыжиками, с давленой черникой или брусникой. Оставшиеся блины поливали маслом, посыпали заспой и ставили в метеную печь. Стопа высотой в полвершка (около двух сантиметров) умещала в себе штук тридцать, а то и больше блинов, в зависимости от мастерства большухи, которая, раскрасневшись, птицей мечется от огня к столу.
СКОРОМНОЕ
Цепную связь всех явлений труда и быта наглядно доказывает хотя бы такой примитивный пример.
Если на столе мясные, а не грибные щи, то в руках и ногах появляется сила, а коли есть сила, больше и вспашешь и накосишь поизрядней. В таком случае будет не только хлеб для себя, но и солома, и парево, и мякина скоту, а будет скотина, будут опять же и щи.
Круг замкнулся…
Но замкнулся-то он на более высоком уровне: к столу, например, будут уже не одни щи, а и толокно, а это, в свою очередь, придает новые силы, от чего человек красивей, быстрей и лучше трудится, а от этого у него появляется и свободное от полевых работ время. Куда же идет он осенью в такое свободное время? Конечно же, в лес, за грибами и ягодами. Так, грубо говоря, хорошие щи влекут за собой и другую, тоже хорошую, но не главную снедь.
Достаток в мясной и молочной пище целиком зависел от успехов на пахотном поле и на сенокосном лугу. Ленивым хозяевам было выгодно быть суеверными, мол, скотина не ко двору. Но потому она и бывала не ко двору, что сено пыльное, а хозяину лень потрясти, что лишний овес, не задумываясь, отвезет на ярмарку, тогда как на хорошем дворе овес оставят лошади. Так или иначе, скот в некоторых домах действительно не приживался, приплод бывал слаб и малочислен, за одной неудачей обязательно следовала другая.
Вероятно, для работы со скотом нужен особый талант, связанный с любовью ко всему мычащему, ржущему, блеющему, хрюкающему и кудахтающему. Тот, кто во время утреннего сна морщится от мычания коровы либо натягивает на голову одеяло из-за петушиного пения, не прослывет добрым крестьянином. Не поможет тому и скотский знаток.
За лето и осень скотина выгуливалась, и с первыми заморозками пастух прекращал пастьбу. В каждом доме на семейном совете решалось, кого и сколько пустить в зиму. Для экономии сена с первым сильным морозцем в деревне сбавляли скот.
Мало красивого в этом зрелище… Многие женщины не могли присутствовать при убое. Некоторые мужики отгоняли детей подальше, другие, наоборот, с малолетства приучали ребят к виду крови.
Мясные туши подвешивали на жердях (повыше от кошек) и замораживали. Зимой периодически отрубали мясо и в промежутках между постами ежедневно варили щи. Если наступала сильная оттепель, мясо приходилось солить в кадках. Солонина же даже в сенокос не была в особом ходу. Баранина в северном крестьянском быту предпочиталась говядине. В дело уходило практически все. Шкуру хранили, подсаливая, либо сразу выделывали из нее овчину, кожа от теленка шла на сапоги. Женщина-хозяйка до пяти раз промывала в реке кишки забитого животного, из которых готовилась превосходная еда, не говоря уже о печенке и т.д.
Ноги и голову животного палили на углях и хранили до праздников для варки холодца, или студня. Холодец был традиционной закуской по праздникам, а за обычным обеденным столом его хлебали в квасу. Обширный чугун, в котором варили студень, выставлялся из печи к вечеру, накануне праздника. Это был всегда приятный момент, особенно для детей. Пока мать (или бабушка) разливала по посудинам жидкий бульон и разделывала содержимое, можно было полакомиться хрящиками и костным мозгом. С особым восторгом дети получали кости — предметы для своих игр, девочкам давали лодыжки, ребятам — бабки. Сразу на всех не хватало, поэтому устанавливалась очередь, на Николу одним, на день успения — другим. Хозяйка из бараньих внутренностей обязательно вытапливала сало, оно хранилось кругами в ларях. Вареный и изжаренный с таким салом картофель подавали на стол или утром, или в обед, после щей, причем обязательно добавляли в него овсяной крупы.
Хрустящие остатки перетопленной на сале бараньей брюшины назывались ошурками, шкварками. Они также слыли предметом лакомства, но после них было опасно пить холодную воду.
Мясо ели только в студне, во щах, мелконарезанным и запеченным в пирог. Во многих домах, если солонины не хватало до сенокоса, резали барана или ярушку летом, в самый разгар полевой страды. Сварив раза два свежие щи, оставшуюся баранину вялили в горячей печи и хранили в ржаной муке. Щи из такой баранины приобретали совершенно другой вкус.
У тех, кто занимался охотой, зайчатина, тетерева и рябчики переводились лишь на время весенней и ранней летней поры. В это время охотники старались сдерживать свой пыл.
Еще обширнее и сложнее традиции женского обихода, связанного с молочной едой. По своей значимости растел коровы был равносилен таким событиям, как престольный праздник, переселение в новую избу, приход из бурлаков. Большуха знала время растела с точностью до трех-четырех дней, в эту пору она то и дело ходила в хлев. Навещали корову и ночью, и если событие это должно было произойти вот-вот, то не спал весь дом. Первые несколько дней молоко выдаивалось только теленку. Но вот проварен, вымыт, просушен подойник, в рыльце вставлена веточка можжевельника. Припасены и прожарены в печи десятка два глиняных крыночек (их почему-то называли кашниками). Кот с громким мяуканьем первым еще у порога встречает хозяйку, несущую в избу белопенную жидкость, эту детскую благодать, олицетворение здоровья и семейного лада.
С какой бережливостью относились к молоку, говорит то обстоятельство, что его пили только младенцы. Остальные хлебали ложками. Осенью, как сообщает пословица, молоко “шильцем хлебают”. Молока наливали в большую общую чашку, крошили туда ржаной хлеб, и дети хлебали его между вытями, иными словами, дополнительно. Простоквашу также ели с крошеным хлебом, но уже не только дети, но и все остальные. Такая еда могла быть и третьим обеденным блюдом. Простокваша, смешанная с вершком, подавалась реже, поскольку сметану старались копить. Вечерами женщины сбивали сметану мутовками в особых горшках, называемых рыльниками. После длительного и весьма утомительного болтания появлялись первые сгустки смеса, масла-сырца. Постепенно они сбивались в один общий ком. В рыльник добавляли воды, сливали жидкость, а смес перетапливали в нежаркой печи. Затем сливали и остужали. Получалось янтарного цвета русское топленое масло. Остатки после такого перетапливания назывались поденьем, им заправляли картошку, ели с блинами и т.д.
С Колякой, который “пережег” соседские хлебы, случилась однажды такая история. Когда в избе никого не было, ему пало на ум полакомиться сметанным вершком. Полез и обрушил всю полку с крынками. Не зная, что делать, подманил кота. Макая лапу в сметану, отпечатал кошачьи следы на залавке и на полу. Со спокойной душой ушел на мороз колоть дрова. Вечером мать всплеснула руками: “Отец, гли-ко, чего у нас кот-от наделал!” Отец говорит: “Нет, матка, тут другой кот блудил”. — “Какой!” — “А двуногий”. Коляка лежал на печи, помалкивал. На его шубе примерз целый вершок сметаны.
Снятую простоквашу также ставили в горячую печь, к вечеру получалась из нее гуща (творог) и сыворотка — приятный кисловатый напиток. “Сыворотка из-под простокваши” — с помощью этой скороговорки школьники тренировали произношение. Гуща — творог — хранилась в деревянной посуде. Летом ее носили на сенокос в буртасах — в берестяных туесах с двойной стенкой. (В них же носили квас и сусло.) Творог также ели ложками в молоке, в простокваше, пекли с ним пироги и рогули.
Ставец (крынку) с молоком ежедневно ставили в печь. Такое молоко называлось жареным, взрослые добавляли его в чай, детям же позволялось напрямую лакомиться этим деликатесом.
Когда корова переставала доить и переходила на сухостой, молоко для детей занимали у соседей. Количество назаймованных крынок отмечали зарубками на специальной лучинке. Хозяйка, дающая взаймы, тоже иногда ставила палочки. Числа не всегда совпадали: берущая взаймы для надежности и чтобы не опозориться нередко ставила добавочные, “страховочные”, зарубки…
Зимою применялся несколько странный способ хранения молока. Его замораживали в блюдах, затем выколачивали ледяные молочные круги и хранили на морозе. Такое молоко можно было пересылать родственникам и брать в дорогу. Оно побрякивало в котомках вместе с прочей поклажей.
РЫБНОЕ
В природе существует множество странностей, необъяснимых с точки зрения рационалиста, они-то и не дают ему покоя, непрестанно мучат беднягу. Человек же с поэтическим восприятием мира не только не мучается от подобных странностей, но иногда еще и придумывает их сам, создавая мистический ореол вокруг самых понятных и будничных явлений.
Кто прав, разберемся потом, по пословице “когда будет кошка котом”. (Кстати, кошки как раз и подтверждают существование природных странностей. Поразительно, например, их сходство с человеком. В чем? Хотя бы в чистоплотности. Или в их кошачьих “парфюмерных” способностях. Могут помериться эти животные с нами и в кулинарной разборчивости: балованный кот не станет есть мороженое мясо, несвежее молоко или испорченную рыбу. Ему обязательно подавай все свежее. Вся его застарелая лень вмиг улетучивается, когда в избу входит или хозяйка с подойником, или рыбак со свежим уловом.)
Запах озера и осоки, тумана и зелени приносит рыбак в дом вместе с рыбой. По утрам он старается успеть к пирогам. Если возвращался к вечеру, тотчас устраивали таганок на шестке (два поставленных на ребро кирпича, между ними горящая лучина, сверху сковорода или большая кастрюля). Селянка была похожа на так называемую солянку, подаваемую в нынешних ресторанах, очень немногим. Даже название ее происходило от слова “сель” (нечто густое, текущее), а вовсе не от “соль”. Селянку готовили в разных северных местах по-разному, но обязательно с рыбой и яйцом, растворенным в молоке. Лук, соль, перец, лавровый лист делали ее изысканным, несколько даже аристократическим кушаньем на крестьянском столе. Совсем другое дело — уха. Что это такое — объяснять не приходится, поскольку ухе и рыбалке всегда везло в русской литературе. Вспомним для начала хотя бы чеховских героев из рассказа “Налим”, а еще лучше гоголевского Петуха, который, запутавшись в снастях, орал Чичикову прямиком из воды: “Давай сюда! К нам, к нам давай!”
Попробуем сбросить с этих эпизодов сатирическую пену, прочтем того же “Налима” в серьезном ключе, хотя это почти невозможно. Обнажится вечный интерес человека к поэзии воды, огня, травы и т.д. Эта поэзия сгущается у рыбацкого пожога словно навар двойной или тройной ухи, которая после десятка ложек делает сытым самого голодного человека. Представим себе разгар сенокоса, когда от усталости болит каждая косточка и когда ничего нет отраднее обычного сна. Но вот кто-то случайно подал идею. Сразу молчаливые делаются разговорчивыми, старые молодеют. Усталости как не бывало. И вот уже волокут откуда-то курешник [Бредень – Ред.] и, едва добравшись до речки, скидывают одежду, поспешно, уже в тумане лезут рыбачить.
Такой же азарт, с вечера копящийся в спящей детской душе, размыкает смеженные веки, поднимает сладко спящего мальчика на росистой заре и торопит его вместе с утренним стадом куда-нибудь на речку или на озеро.
Рыбу варили, жарили, пекли, сушили, солили и вялили. Настоящий, знающий рыбак сам варил двойную уху: когда в бульон, сваренный из рыбной мелочи (ерши, окуньки, сорога), заваливали уже добрую рыбу (щуку, судака, налима, леща) и кипятили вновь. Леща, судака, щуку, запеченную в ржаном тесте, вскрывал сам хозяин и обязательно по косточкам разбирал рыбную голову, причем в щучьей голове старались найти костяной крестик. Голову крупного леща из ухи преподносили гостю в знак почета, но отнюдь не каждый мог управиться с нею. Неумелый едок мог выбросить самое вкусное — мозг и язык. Сушеную рыбу, называемую сущем (сняток, ряпус, окунь, сорога), варили в посты, в дороге и на сенокосе, предварительно искрошив и мелко растерев в ладонях. Солили же обычно крупную рыбу. Многие любили в пироге рыбу соленую “с душком”, предпочитая ее свежей. Очень вкусна была соленая икра, например щучья, налимья, сорожья. В свежем виде ее вместе с молоками разводили на молоке и ставили в горячую печь. Пироги также нередко пеклись с молоками и свежей икрой, годилась для этого и налимья печенка.
ОГОРОДНОЕ
“Покроши лучку-то, дак рыбкой запахнет”, — говаривала одна старушка. По этим простодушным словам можно судить о месте, занимаемом рыбой в русской кухне. Тут же звучит и характеристика лука. Про тороватую и излишне угодливую женщину сложена особая пословица: “Как луковица, годится к любому кушанью”. Действительно, что для повара важнее обычного лука? Про лук сложено множество поговорок и загадок. Он заставляет людей реветь без горя, вышибает из головы угар, умеет из горького моментально делаться сладким. Тот, кто родился в довоенной деревне, наверняка помнит зимние вечера без света и хлеба. Горящая печка, маленький камелек, лук на полатях и… сладкая луковка, испеченная у огня. Первые стрелочки лука, зеленые, весенние, горькие, убивали во рту любую заразу! Они же неожиданно приходили на выручку, когда летом в печи было пусто; нарвать пучок, нарезать ножом и истолочь пестиком в деревянной чашке было минутным делом. Дудка с очищенной кожицей тоже была съедобна, хотя иная и выжимала слезу. А в паре с картофелиной луковица уже делала погоду на крестьянском столе. Так лук и вареный картофель в квасу да полкаравая ржаного хлеба заменяли в пост и мясные щи. Давленый картофель с редькой в квасу и сейчас любимая сенокосная еда в тех местах, где еще водится солодовый квас.
Картофель, печенный в осеннем костре, любили не только дети, но и многие взрослые, пекли его и в банях, и в овинах, и в домашних печах. Во времена лихолетья распевались такие частушки:
Картошка, картошка,
Какая тебе честь.
Кабы не было картошки,
Чего бы стали есть.
Но картофель не удостоен других, более высоких фольклорных жанров. А вот обычная репа, потесненная в начале века брюквой, затем и вовсе исчезнувшая, увековечена даже в сказках. Оно и есть за что.
Репу сеяли по занятому пару на иванов день, в середине лета, чтобы не съела земляная блоха. Поэтому овощ этот, как и горох, скорей всего был полевой, а не огородный. К осени в еще не сжатом ячмене, как грибы, вырастали созвездья маленьких желтых репок. Их умыкание входило в число традиционных атрибутов детского и подросткового озорства. Взрослые были снисходительны к воровству неубранного гороха и репы, хотя наказание жгучим стыдом и не менее жгучей крапивой грозило каждому похитителю. Волнующий холодок риска, словно горчинка к сладкой белой мякоти, примешивался к детским набегам на полосу. Внутренняя сторона кожуры имела красивый волнистый узор, репа похрустывала во рту.
Из репы варили рипню — густую похлебку. Пекли уже описанные сиченики, но, самое главное, ее парили в печках. Набив вымытыми репами большой горшок, его вверх дном, на лопате сажали на ночь в теплую печь. Поутру около чугуна начиналось настоящее пиршество. Пареницу ели дети и взрослые, наголо и с хлебом, с солью и без соли. Если ту же пареницу тонко изрезать и на противне посадить в печь еще на одну ночь, то получится уже вяленица — самое популярное детское лакомство. Еще более славилась вяленица из пареной моркови, ее иногда заваривали вместо чая.
В хозяйственных большесемейных домах в подвалах стояло не по одной кадушке такой вяленицы. Ее брали все, кому хочется, набивали ею карманы, жевали на беседах. На нее играли даже в азартные игры.
Странную популярность имела на русском Севере брюква, за иностранное происхождение прозванная галанкой (голландкой). Ее не сеяли в поле, а сажали рассадой на огороде. Она росла большой, но была уже не такой вкусной, как репа, зато лычей, иными словами, ботва была подспорьем в прокормлении скота. Из брюквы парили ту же пареницу и вялили вяленицу, но позднее и ее подменил турнепс, из которого уже не получалось ни того, ни другого.
Моркови, огурцам и свекле обязательно отводилось по небольшой грядочке. Свежие резаные огурцы, смешанные с вареным картофелем и политые сметаной, ели под осень вместо второго. Свекла же и большая часть моркови уходили почему-то скоту. Зато капуста была опять же в большой чести, щи заправляли только ею. Свежую капусту, как и репу, парили в печи. Солили ее двумя способами: плашками и шинкованной. Тот, кто едал солено-квашеную капусту, навсегда запомнит ее сочность и ни на что не похожий вкус. В посты резаную капусту смешивали с давленым вареным картофелем и поливали льняным маслом. Так же поступали и с тертою редькой. Очищенная редька постоянно плавала в кадке с холодной водой, ее доставали по утрам и по вечерам. Тертая редька в квасу, смешанная с горячей, только что раздавленной картошкой, была бы украшением и любого нынешнего стола… Вкус горячего в холодном приобретает для многих людей особую прелесть, другие же совсем равнодушны к подобным деталям.
ЛЕСНЫЕ ДАРЫ
Северный крестьянский быт, подобно человеку (если он не круглый сирота), имел в природе не то чтобы родственников, а так, добрых знакомцев: одни были самые близкие, другие поотдаленнее. Например, из всех культурных злаков самым близким к народному быту, разумеется, была рожь, не зря ее называли матушкой, кормилицей и т.д. Среди деревьев — это береза, воспетая в песнях, а среди грибов, конечно же, рыжик. Ни один гриб не мог соперничать с ним, поскольку рыжик, как и рыбу, можно варить, солить, запекать в пироге и даже, сперва слегка подсолив, есть в свежем виде. В грибной год народ солил рыжики кадушками, их ели с картофелем и с блинами, варили до самого сенокоса. Но все-таки похлебка из соленых рыжиков или же из сушеных маслят — губница — была на самом последнем месте в ряду мясных, рыбных и прочих похлебок. Почему? Непонятно. Может быть, из-за дешевизны, доступной любому лежебоке, может, оттого, что быстро приедалась. Скорей всего от того и другого вместе.
Если на рыжики случался неурожай, то нарастали грузди, или полугрузди, или кубари, если же не было и этих, то уж волнухи-то обязательно осенью появлялись. На худой конец, можно было насолить белянок и солодяг, которые по сравнению с рыжиками считались чуть ли не поганками.
На сушку в достатке заготовляли маслят (белые росли не везде). Их же в разгар лета собирали на жаренину, обдирали коричневую кожицу и томили на таганке. “Не дороги обабки, а дороги прикладки”, — говорит пословица. Сушили их в нежаркой печи, затем нанизывали на суровую нить и подвешивали под матицу или ссыпали в деревянную дупельку. Аромат от этих грибов признавал и любил не каждый, как не каждый мог свободно, в любое время ступать в поскотину с грибной корзиной. Собирали грибы дети, старики и убогие, остальные делали это только попутно, урывками, а иной раз тайком. То же можно сказать о сборе ягод, лесного дягиля, щавеля, кислицы, о гонке березового сока. Все зависело от того, в какую пору созревала ягода и убран ли под крышу хлеб, лен, сметаны ли стога. Даже глубокой осенью женщина с трудом выкраивала время сходить, например, по клюкву, без которой немыслима жизнь северянина. Собранную клюкву катали на решете, словно горох, отбрасывая остатки мха и других примесей. На зиму ее замораживали. Принесенные с мороза ягоды стучали словно камушки. Из них варили кисель и напиток, давили для еды с блинами. Осенью добавляли в шинкованную капусту, в горячий чай, ели, конечно, и просто так.
С клюквой по изобилию иной год успешно состязалась брусника. Это самая почитаемая ягода в северной русской народной кухне. Ее мочили (как мочат яблоки в средней полосе России), но больше парили. Пареную бруснику многие заливали суслом, так она дольше хранилась. Ели бруснику с блинами, с толокном, с кашей-заварой, в молоке, заправляли ягодой чай, готовили из нее напиток и просто лакомились “наверхосытку” после еды. Женщинам после родов и выздоравливающим больным всегда почему-то хотелось “бруснички”.
Если не считать подснежную клюкву, то самой первой после зимы появлялась в лесу земляника.
Трудно даже представить, сколько людей воспитала эта самая ранняя, самая яркая, самая красная, самая душистая, самая сладкая ягода! Именно воспитала, поскольку главное воспитание происходит в детстве. Первая весна детства, когда тебя впервые впустили в теплый, таинственно шумящий солнечный лес, самая памятная, а первая ягодка в такую весну всегда земляничина. И если существует ягода младенчества и раннего детства, то это, несомненно, она, земляника, с ней связано даже детское горе, тоска ожидания матери, которая, идя с сенокоса, обязательно нарвет кустик с первыми наполовину белыми ягодами. Она же, земляника, всегда была виновницей и первого страха, испытанного маленьким, заблудившимся в лесу человечком, и первого ликования, и необъятного радостного облегчения оттого, что хмурые, чужие, шумящие сосны вдруг поворачиваются другим боком и становятся снова родными и тутошними.
Запах и аромат земляники рождался даже и от полутора десятков спелых ягодок, дома он становился еще сильнее. И как не хочется отдавать эти ягодки младшей, еще не умеющей ходить сестренке, как хочется съесть их самому! Но вот они, эти красные капельки, поделены поровну, и первая возвышающая капелька альтруизма смывает в детской душе остаток обиды и животной жадности. Отныне дитя, собирая ягоды, всегда будет вспоминать о младших, предвкушая не сладость ягод, а радость дарения, радость великодушного покровительства и чувство жалости к существу младшему, беззащитному. А как дорого отцовское поощрение, как хорошо видеть, что собранные тобой ягоды хлебает с молоком во время обеда вся семья! На следующий день маленького начинающего альтруиста уже не остановит ни жара, ни едучие комары, ни козни сверстников. Он опять ринется собирать землянику…
В число непопулярных ягод входила кисленькая костяника, самая доступная и растущая где попало в середине и в конце лета. Рябиновый год считали почему-то предвестником пожаров, может быть, оттого, что леса и впрямь тут и там полыхали беззвучным пламенем. Мороженую, собранную осенью рябину, гроздьями висевшую на чердаках, приносили в избу, и даже взрослым казалось необъяснимым ее неожиданное превращение из горькой в сладкую.
Среди болотных ягод голубика была самая нелюбимая, ее нельзя сушить, она всех водянистей, и собирали ее только тогда, когда не было черники. Такое же несерьезное отношение чувствуется к княжице — красной смородине. Особняком среди ягод стояла и стоит морошка — ягода в чем-то аристократическая, не похожая ни на какие другие, с удивительным медовым вкусом. Вкус этот резко меняется в зависимости от степени спелости, спелость же собранной морошки зависит от нескольких часов, она из белой, твердой и хрусткой быстро превращается в мягкую, янтарно-желтую. Малину и черную смородину собирали для лакомства и для сушки в медицинских целях, как и черемуху. Черемуха, впрочем, весьма редко уцелевала до такого момента. По праздникам ребята-подростки, как дрозды, часами висели на деревьях. Не брезговали ею и взрослые холостяки.
Очень малочисленной, но и самой вкусной из ягод была повсеместно ныне исчезнувшая поляника.
На вопрос, что бы ты сварила в скоромный день, Анфиса Ивановна ответила так: “Щи супом не называли, потому что лук и картошку во щи не крошили. Положат мяса кусок да капусты, а то овсяной крупы. За щами шла картофельная оладья, либо жареная картошка с ошурками, заспой посыпана, наверхосытку ели простоквашу, а иной раз и гущу хлебали, то в молоке, то в этой же простокваше. Варили еще каши на молоке из разных круп, яишницу делали, как и картофельную оладью, саламат, еще тяпушку из толокна, замесят на кислом молоке, а зальют свежим, это называется “с поливой”. Ну и блины овсяные либо шаньги яшные, а пироги в будний день троежитники”.
На вопрос о постной еде отвечено такими словами:
“Горох сварен густо либо постные щи из овсяной крупы, картошку ели с льняным маслом, тяпушку из толокна делали на квасу либо просто замешку на воде с солью. А ежели горох либо крупяные щи сварены жидко, то наводили сухарницу, ржаные толченые сухари засыпали в похлебку. А когда горох с ячменем сварен — это называлось кутья, ячмень для нее отмачивали и в ступе толкли сырым, кожуру обдирали. Варили еще луковицу с клюквой — очень вкусно. Ели паренину из репы и рипницу, капусту квашеную с картошкой, кисель гороховый да кисель овсяный со льняным маслом, рыбу-уху, редьку с квасом, варили еще суп из рыжиков либо из сушеных грибов”.
Говоря о крестьянской (и не только крестьянской) северной кухне, нельзя забывать об особых свойствах русской печи. Она, эта печь, будучи метенной, не кипятила еду, не жарила, а медленно томила и парила, сохраняя вкус, аромат и прочие свойства продукта.
О ЧЕМ ЗВЕНИТ САМОВАР
В хоромах купцов Строгановых почетного гостя поили заваренной “травкой”, которая по свидетельству историков даже на столе царя Алексея Михайловича бывала не каждый день. От Соли Вычегодской начал свое торжествующее хождение по Руси этот дивный восточный напиток.
Чай, по-видимому, сильно потеснил в русском быту сбитень, а также плодовые и ягодные напитки, хотя с квасом ему было трудно тягаться.
Но такое противоборство и неуместно. Добрый, выверенный народом напиток, как добрый национальный обычай, не враг другому такому же доброму напитку (обычаю). Они лишь дополняют друг друга, и каждый выигрывает рядом с другим.
Время, место и настроение безошибочно подсказывали хозяину или хозяйке, чем утолить жажду гостя, работника, домочадца. В одном случае это был чай, в другом — квас, в третьем — сусло. Многие любили березовый сок. Каждому такому питью соответствовали своя посуда и свой ритуал, зависимый, впрочем, и от индивидуальных особенностей человека. Говорят: “Всяк попьет, да не всяк крякнет”.
За короткий исторический срок чаепитие на севере Руси настолько внедрилось, что самовар стал признаком домашнего благополучия и выражением бытовой народной эстетики. Он как бы дополнял в доме два важнейших средоточия: очаг и передний угол, огонь хозяйственный и тепло духовное, внутреннее. Без самовара, как без хлеба, изба выглядела неполноценной, такое же ощущение было от пустого переднего угла либо от остывающей печи. Кстати, и сама русская печь, совершенствуясь, так сказать, технически (от черной к белой), всегда была связана и с эстетикой крестьянского быта. Кто, к примеру, не заслушивался песнями зимнего ветра в теплой трубе, сидя или лежа у родимого кожуха? Самым удивительным было чувство близости этого холодного ветра и твоей недоступности для него.
В последних вариантах русская печь ласково и добродушно предоставила возможность шуметь, кипеть, петь и звенеть русскому самовару. Это для него хозяйка два-три раза в неделю выгребает жаркие золотистые угли и совком ссыпает их в железную тушилку. Для самовара же сделан в печи специальный отдушник, тяговый дымоход, который действует независимо от печных вьюшек.
В каких же случаях ставился самовар? Очень во многих. Неожиданный приход (приезд) родного или просто дорожного человека, перед обедом в жаркий сенокосный день, на проводах, после бани, на праздниках, с холоду, с радости или расстройства, к пирогам, для того чтобы просто нагреть воду, чтобы сварить яйца, кисель и т.д. и т.п.
Для питья предпочиталась речная вода. Не дай бог поставить самовар вообще без воды, что нередко случалось с рассеянными кухарками. Тогда самовар, словно недоумевая, какое-то время молчал, потом вдруг начинал неестественно шуметь и наконец медленно оседал и валился набок… Не каждый кузнец-лудильщик брался припаять кран и отвалившуюся трубу. Как раз по этой причине и старались по возможности купить второй, запасной самовар.
Формы и объемы самоваров были бесконечно разнообразны. Вычищенный речным песком до солнечного сияния самовар превосходно гармонировал с деревом крестьянского дома, с его лавками и посудниками, полицами и чаще некрашеными шкафчиками. Оживший, кипящий самовар и впрямь как бы оживал и одухотворялся. Странная, вечная взаимосвязь воды и огня, близость к человеку и того и другого делали чаепитие одним из отрадных занятий, сближающих людей, скрепляющих семью и застолье.
Вот брякнула дужка ведра, зашумела выливаемая в самовар вода. Затем почуялся запах березового огня, вот в колене железной трубы, соединяющей самовар с дымоходом, загудело и стихло пламя. Через три минуты все это медное устройство начинает шуметь, как шумит ровный летний дождь, а через пять затихает.
Вода кипит ключом, в дырку султаном бьет горячий пар. Самовар уносят на стол, водружают на такой же медный поднос, на конфорку ставят заварной чайник.
Чайные приборы по количеству членов семьи окружают деревянную дощечку с пирогами и большой ставец с жареным, топленым, вернее, томленным в печи молоком.
Легкий зной от горящих углей, легкий звон, переходящий в какое-то таинственное пение, пар, запах, жаркие, сияющие бока самовара, куда можно глядеться, — все это сдабривается большим куском пирога и крохотным осколочком от сахарной головы. Две ложки молока белыми клубами опускаются в янтарно-коричневое содержимое чашки. Взрослые наливают все это тебе в блюдце, делят между самыми маленькими молочную пенку и начинают свои нескончаемые разговоры. Так или примерно так воспринимается чаепитие в раннем детстве.
В отрочестве, если младше тебя в семье никого нет, тебе отдают всю пенку, чтобы борода росла. В эту пору тебе уже известно, что за столом нельзя пересаживаться с места на место, нельзя оставлять чашку просто так, надо обязательно повернуть ее набок или вверх дном. Иначе, по примете, очень трудно утолить жажду, и тебе будут без конца наливать.
Одна из главных особенностей русского самовара в том, что он может кипеть до конца чаепития, для чего достаточно держать трубу слегка открытой.
Во время войн, в голодные годы самовар, как и русская печь, был в крестьянском доме и лекарем и утешителем. За неимением чаю-сахару заваривали морковную вяленицу, зверобой, лист смородины и т.д.
Почему-то в тяжкие времена крестьянский самовар становился объектом особого внимания (та же судьба была, впрочем, и у русских колоколов). Но не всегда его, уносимого из избы, сопровождали печальные женские причитания. Во время Великой Отечественной войны русские бабы по призыву собирать цветной металл без единого вздоха отдавали в фонд войны свои последние самоваришки, после чего воду приходилось кипятить в чугунках. Нынче самовар повсеместно вытесняется электрочайником, в чем есть и свои плюсы, и свои минусы…

4 комментариев

Оставить комментарий

четырнадцать − 6 =

Вы можете поддержать проекты Егора Холмогорова — сайт «100 книг»

Так же вы можете сделать прямое разовое пожертвование на карту 4276 3800 5886 3064 или Яндекс-кошелек (Ю-money) 41001239154037

Большое спасибо, этот и другие проекты Егора Холмогорова живы только благодаря Вашей поддержке!