Книгообмен
У прилавка книжного магазина плачет мальчик, бессильно сжимая в руках зеленый томик Ивана Ефремова из «Библиотеки приключений». «На краю ойкумены. Звездные корабли». Этот мальчик – я. Я принес книгу в отдел книгообмена в нашем книжном магазине (сейчас там что-то вроде борделя — какой-то клуб знакомств и на входе красный фонарь) и мне не повезло.
Книгообмен придумали для того, чтобы советские трудящиеся могли обмениваться дефицитной литературой. У кого-то есть Сименон, а он хочет Станислава Лема — и он сдает книжку в магазин, где ее зазывно выставляют на витрину с прикрепленной карточкой, на которой написано, что требуется в обмен на эту книжку. Если у тебя есть подходящая книга, то ты сдаешь ее продавцу, а взамен получаешь ту, с витрины.
Годами я ходил облизываться мимо этих полок, так как никакого «дефицита» у нас дома и в помине не было. И вот, что-то недопоняв на карточке, я притащил Ефремова, надеясь выручить взамен то ли какую-то другую фантастику, то ли Дюма, но у меня его не приняли.
Я стою и плачу, вокруг стоят взрослые мужики, рассматривают мою книжку и понимающе кивают головами.
Эта невозможность даже за деньги приобрести то, что хочешь прочесть, невозможность, связанная не с политическими причинами и цензурой, а с дефицитом, сегодня, конечно, совершенно обескураживает.
Книги в магазинах практически не покупались. Их «доставали» по сложным схемам, добывали «из-под полы», обменивали, получали в качестве представителей тех или иных привилегированных групп. Был еще, конечно, черный рынок, но мальчику из очень бедной семьи хода на него, понятное дело, не было.
Выйти из дома, зажав в кулачке три рубля, дойти до магазина за углом и купить книгу, как покупают булку, было самым сложным и неестественным способом приобретения книг. И так продолжалось года до 1988-го как минимум. В магазине можно было купить преимущественно пропагандистскую литературу, вроде запомнившейся мне книги Дмитрука «Униатские крестоносцы вчера и сегодня» (по совести сказать, именно её-то и надо было читать).
Дефицит, бывший самым запоминающимся явлением эпохи позднего советизма, был прямым продуктом начетнического прочтения марксистской экономической теории, о котором говорилось в предыдущем очерке. В области книгоиздания на обычные для советской власти ошибки планирования спроса накладывались, к тому же, идеологические коррективы.
Нельзя было издавать слишком модных западных авторов в слишком модных низких жанрах типа детектива и фантастики, так как это портит вкус советского читателя.
Нельзя было издавать враждебных англосаксов, таких как Агата Кристи, большими тиражами, чем условно дружественных французов, таких как невообразимо унылый Сименон. А Сименона нельзя было выпускать большими тиражами, чем какой-нибудь болгарский детектив.
С другой стороны, требовалось издавать явно непропорциональными спросу тиражами идейно правильных советских авторов, таких как секретари Союза писателей СССР, представители национальных советских литератур.
Нужно было поставить книгу в план издательства, запланировать бумагу, типографию, и лишь тогда она могла выйти в свет. План отдавал естественный приоритет «Биографической хронике» Владимира Ильича Ленина и произведениям советских писателей: Расула Гамзатова, Кайсына Кулиева, Георгия Маркова с его посвященным положительному образу секретаря обкома романом «Грядущему веку». Эти произведения социалистического реализма были широко доступны и практически никому не нужны.
Иногда игры издательских планов порождали не меньшие интриги, нежели игры престолов.
Есть чрезвычайно популярная у читателей книга «Ганнибал» некоего Ильи Кораблева, автора, не написавшего больше ни одной научной или популярной работы. Ее много раз переиздавали и в советские времена, переиздают и сегодня. На самом деле никакого Кораблева не существовало. Это псевдоним знаменитого советского антиковеда, специалиста по Риму, Карфагену и Финикии И.Ш. Шифмана. В тот же год, когда выходил «Ганнибал», у него в том же издательстве «Наука» выходила еще одна, чисто академическая монография. А по правилам «издательского плана» это было недопустимо. И тогда на менее серьезной книге Шифман поставил перевод своей фамилии — Кораблев. Парадокс в том, что это оказалась самая читаемая из написанных им книг.
Издательский план еще больше работал на создание атмосферы скуки, удушья и интеллектуальной несвободы, чем обычный магазин — на ощущение безысходности и нищеты.
А вот с «изданиями повышенного спроса», к которым относились детективы, приключения, исторические романы, собрания сочинений, особенно мало-мальски интересных писателей, все обстояло иначе — они распространялись по подписке.
В каждом магазине были целые подписные отделы, манившие своей недоступностью. Как именно действовала эта таинственная «подписка» — я так никогда в полной мере и не разобрался.
В книгах в нашем доме недостатка не было. Мой отец был актером Театра на Таганке и человеком весьма образованным. Практика этого театра предполагала знакомство с обширным литературным материалом, теорией режиссуры, да и просто серьезную культурную подготовку. Когда я стал постарше – чего только не находилось во глубине наших книжных шкафов – от самиздатовского Кастанеды и тамиздатовского Набокова до бельгийской новеллы, стихов чилийских поэтов и «Истории ВЛКСМ». В целом же, как я теперь понимаю повидав немало других нетронутых с той поры библиотек, отец обладал отличным литературным вкусом, большим энтузиазмом в собирании книг и немаленькими возможностями в их приобретении. Хотя я от всех этих качеств частично пострадал. Он покупал не совсем те книги, что были у всех, почти не играл в наперстки престижных подписных изданий, а потому списки книг, которых у меня не было, хотя были у всех знакомых и приятелей, могли бы занять не одну страницу.
На полках моих друзей и одноклассников стояли Дюма, Майн Рид, Жюль Верн, Фенимор Купер в многотомных подписных изданиях, а у нас дома ничего подобного не было и от мальчишеского книжного канона эпохи я был практически отлучен, прочитав «Трех мушкетеров» или «Капитана Блада» гораздо позже и с меньшим удовольствием, чем следовало бы.
На одной из первых своих фотографий я уже в окружении книг. Бабушка ложилась на операцию щитовидной железы и могла не вернуться, а потому они решили сфотографироваться с мамой и мною. Довольный карапуз сидит на детском стульчике с красным пластмассовым железнодорожным вагоном (крупные пластмассовые игрушки были излюбленным жанром советской легкой промышленности 70-х), за его спиной советский проигрыватель, рижский радиоприемник, настоящий японский кассетный магнитофон, несколько подареных отцу, друзьями картин и книги.
Мой глаз различает на плохо отсканированной фотографии десятитомник Пушкина – он до сих пор живет у нас на полках. «Красное и черное» Стендаля (странновато ощущать, что сегодня я первым делом вздрагиваю от мысли о «Правом секторе»). Томик Тютчева. Несколько томов «Библиотеки поэта» – большой серии. Обложкой гордо развернут кажется том Мандельштама.
За кадром остается чешский книжный шкаф – три длинных полки и чрезвычайно вместительное нижнее закрытое отделение. В нем разместились две из трех серий «Библиотеки всемирной литературы» – XIX и XX века. Достоевский, Толстой, Тургенев, Диккенс, Томас Манн («Будденброки», немедленно переименованные в «бутерброды»). Более понятный ребенку Андерсен, впрочем, я его и адаптированным-то не любил, а неадаптированный, – разве не был он еще страшнее?
И тут же «Города и годы» Федина, два тома «пути» еще не подвергавшегося оккупации «Абая» Мухтара Ауэзова, почему-то особенно раздражавший меня том другого Андерсена — Мартина Андерсена Нексе «Дитте — дитя человеческое». Я и по сей день не знаю, кто такой Дитте, что с ним случилось (подозреваю — ничего хорошего), что за птица был этот Нексе (скорее всего коммунист), но отвратительная грязно-серая картинка на суперобложке заставляла запихнуть этот том подальше.
Я вообще не любил суперобложки, наверное, за то, что не столько они должны были беречь книгу, сколько их следовало беречь, а они все время рвались. Меня буквально выводили из себя эти сковывающие презервативы на книгах, и к моим 15 годам большинство томов серии стояли голенькими, а их супера маленький варвар затолкал в дальний ящик.
Самой страшной пробоиной в этой библиотеке и в моем детском чтении было отсутствие первой серии с древности по XVIII век. Я всегда предпочитал классицизм реализму. Минус пятый век плюс девятнадцатому. И трудно даже вообразить, как бы осуществилось мое образование, если бы лет в десять я мог бы читать «Эпос о Гильгамеше» и большие отрывки библейских книг. Но встречу с книгой Иова пришлось отложить до 16 лет.
От всего богатства Древнего мира остался лишь том Гомера, но для ребенка и даже подростка без хорошего руководства Гомер, пожалуй, был слишком. Он рассыпался на разрозненные фразы и черно-черные литографии Бисти, где на берегу черного-черного моря черные-черные люди вонзали друг в друга свои черные-черные мечи.
Почему именно этой серии БВЛ у нас не было? Отец не захотел оформлять подписку? Или ее невозможно было оформить? В любом случае, никакой альтернативы по приобретению этих книг не существовало. Нельзя было просто так взять и купить в книжном магазине Стерна. Не подписавшись на тридцать с лишком томов, не приобрести было исландских саг.
Теперь, просматривая полный перечень томов «Библиотеки», я понимаю, что и из позднейших серий тоже отсутствовало самое, на мальчишеский взгляд, интересное. Куда-то запропастился Фенимор Купер, чьим «Последним из Могикан» я бы непременно заинтересовался, а так, стыдно сказать, не читал и до сих пор. Не было Лескова. Не было леоновского «Русского Леса». Не было Герберта Уэллса. Все это мне очень не помешало бы, но, видимо, самые популярные и ходовые тома были зачитаны кем-то из знакомых. В условиях книжного голода зачитывание было любимым спортом интеллигенции.
Небольшой дверцей в этой непрошибаемой «подписке» были макулатурные издания. Приносишь двадцать килограммов старых газет, журналов и учебников, и тебе выдают талончик на ту или иную книжку из списка. В год в продаже по этой системе появлялось 5-6 наименований, и большую часть из них мы постарались не упустить.
Так у нас дома появились рассказы Честертона, «Записки о Шерлоке Холмсе» Конан Дойля, где не было «Собаки Баскервилей», но был «Знак четырех», «Княжна Тараканова» и другие романы в книге Данилевского, на обложке которой красовалось таинственное слово «Новороссия», «Князь Серебряный» А.К. Толстого, «Спартак» Джованьоли и «Дети капитана Гранта» Жюля Верна. Ну а главное — «Проклятые короли» Мориса Дрюона.
Как попала в список массовых изданий в СССР эта похлебка из крови, сала, спермы и душной человеческой плоти, мелко нарубленной топором палача, я не знаю. Точнее, догадываюсь – СССР дружил с голлистской Францией, а Дрюон был правоверным голлистом, участником сопротивления и даже, в некотором роде, потомком выходцев из России.
Больше всего «Проклятые короли» напомнят современному читателю «Песнь льда и пламени» Джорджа Мартина, но только циничней, злее и без всякой нравоучительности последнего, заменяемой жесткой политической прагматикой.
Особенно она заметна в заключительной книге «Когда король губит Францию», представляющей собой скрытую голлистскую сатиру на тогдашнее правление французских либералов во главе с Жискаром д`Эстеном. Я до сих пор почти наизусть помню рассуждения писателя о власти посредственностей.
«Эта череда сменяющих друг друга на троне посредственностей чуть было не уничтожила в средние века государственный строй, исходящий из посылки, что сама природа способна породить в лоно одного и того же семейства держателя верховной власти. Но разве народы чаще выигрывают в лотерее избирательных урн, чем в лотерее хромосом? Толпы, ассамблеи, даже ограниченные группы избирателен ошибаются так же часто, как ошибается природа; Провидение так или иначе скуповато на величие». Интересно, что бы он сказал о Макроне?
Это было, конечно, открытие какого-то нового измерения – пока другие дети моего поколения жевали пресноватого Дюма, я вгрызался в пересоленное и переперченное мясо Столетней войны.
Летом 2013 года в замке Борегар в долине Луары, куда меня привела глава о формах исторической памяти в книге «Время истории» еще одного знаменитого француза — Филиппа Арьеса, я осматривал собранную там галерею портретов 327 исторических деятелей, заказанную в XVII веке владельцем замка Полем Ардье. Тут были и Елизавета I и Тамерлан, и Сулейман Великолепный и Мария Медичи. И вдруг в ряду XIV века передо мной предстал Робер Артуа, скромно забившийся в правый угол — темноватый портрет в самом нижнем ряду. Довольно молодой, безусый и безбородый, совершенно не добродушный толстяк, каким его описывает Дрюон, напротив, это лицо измождено мукой и фанатизмом, вполне уместными при его отчаянной борьбе за свое графство. Представьте себе свои чувства, если бы перед вами внезапно предстал портрет Тириона Ланнистера? Скорее всего, вы бы затерялись ненадолго между реальностями, как затерялся и я, несмотря на то, что был уже подготовлен к встрече с миром Дрюона, побывав в Авиньоне, смотря на портреты упоминаемых у него пап, гуляя по их покоям. Но тем не менее внезапно осознать, что перед тобой портрет того самого Робера — это весьма своеобразное ощущение. Именно такой, конечно, и должен был развязать столетнюю бойню.
Стоит признать, что кое в чем советский книжный дефицит пошел мне на пользу. Я вынужденно начал читать не то, что читали остальные. Пока по классу ходили, мне на зависть, произведения какого-то польского писателя про приключения юного «Томека» (потом мне рассказали, что это были какие-то жутко русофобские, как у поляков и полагается, книги), я вгрызался в дневники Миклухо-Маклая.
А однажды, когда мне попалась в руки увлекательная сокращенная версия «Уленшпигеля» Шарля де Костера, я подошел к нашему книжному шкафу и обнаружил полное издание романа о сожжении ведьм, реформации, гёзах и борьбе Нидерландов с Испанией. Книгу, как и Дрюон, пожалуй, несколько рискованную для подростков.
Иногда дефицит играл мощную охранительную роль. Мой мозг оказался не забит «стругацкими», как у большинства советских интеллигентов моего и чуть старшего поколения. Стругацкие были дефицитом, и мне в руки не попадали, а потому их тексты встретились мне лишь тогда, когда вряд ли могли всерьез повлиять на мировоззрение.
В фантастике приходилось довольствоваться какими-то ошметками. Отчетливо помню сборник «Дорога воспоминаний», посвященный рассказам, связанным со временем — прошлое-будущее, путешествия во времени, предсказания, даже попаданцы. Самой любимой в этом сборнике была повесть Фрэнсиса Карсака «Горы судьбы» о цивилизации одной из планет, которую губит машина, показывающая каждому человеку его будущее. Большинство туземцев узнав об этом будущем кончали на месте с собой.
И вот недавно этот сборник попался мне в букинисте, и я с некоторым интересом его перечитал, обнаружив, в частности, рассказ об Испании 2010 года, где предсказано множество нереализованных жизненных усовершенствований, зато герой по-прежнему платит обнаружившимися в кармане монетками песо (небось, еще и с портретом генерала Франко) и, разумеется, не встречает никаких мигрантов. Такова предсказательная сила фантастики.
Итак, я был дитя книжного дефицита. А витрины «Книгообмена» были его «Окнами РОСТА». По ним ты всегда мог узнать — что именно сейчас в дефиците и особенно высоко ценилось.
Помню, как совершенно невозможно было достать сборник Высоцкого «Нерв», вышедший вскоре после его смерти. За него, наверное, глотку готовы были перерезать. А вот вышедший в 1988 году сборник «Четыре четверти пути» уже лежал на полках книгообмена довольно долго, так как, видимо, пожелания владельца были слишком жирными. Зато со стремительностью разлеталась книга Марины Влади о Высоцком. Меня, впрочем, эта ажитация не касалась, так как дома была переплетенная фотокопия выпущенного на Таганке машинописного сборника всех основных песен барда, да еще и с заботливо вписанными рукою отца пропусками и вариантами.
Книгообмен был странным миром. Еще более странным миром была букинистическая спекуляция в СССР, но на соприкосновение с нею у меня лет до 16 попросту не было денег.
Сегодня я гуглю «Книгообмен», но поисковик самодовольно подсовывает мне исключительно «буккроссинг», то есть обмен сытых довольных людей излишками, «чтобы не выбрасывать». Ко всему прочему еще и избыточный, поскольку большинство книг, которыми меняются, куда проще найти в интернете. По сути, мы обмениваемся сегодня бумажными изданиями, а не текстами.
Книгообмен имел бы смысл в тех областях, где количество книг ограничено, а их путь к читателю труден — то есть в обмене научными изданиями, но именно такими книгами обычно и не меняются. Мало того, при борьбе Роскомнадзора с кинопиратством на торрентах больше всего страдают… чрезвычайно полезные для студентов и свободных исследователей электронные библиотеки.
Книжный дефицит сегодня исчез. Правда, заплатили мы за его исчезновение чудовищно упавшими книжными тиражами. Даже советские специздания «для научных библиотек» имели тираж в 10 000 экземпляров, как, к примеру, «Космос и история» Мирчи Элиаде. Я сравнил это с тиражом «Черного лебедя» Насима Талеба — культовой книги широких слоев аналитиков, прогнозистов и менеджеров, практически ширпотребом. 5 тысяч.
Такова цена отсутствия дефицита и книжной свободы. Никто ничего не читает. «Книг никто не читает. От статей – никакого удовлетворения» – этот мой афоризм даже стал однажды эпиграфом к серьезному докладу по научной библиотметрии.
Хотя, может быть, и не так. Многие читают разное. Раньше все читали одно и то же. Сегодня я с трудом справляюсь хотя бы с запоминанием всего, что вышло за месяц. Советский интеллигент прочитывал все стоящее, что выходило за год, и у него оставалась еще масса свободного времени.
Эта оппозиция прекрасно передана в «Мечтателях» Бертолуччи в споре героев. Один восхищается «культурной революцией» и цитатником Мао: все эти миллионы людей идут в будущее с книгами. Другой возражает ему — не с книгами, а с книгой. «У них у всех одна и та же книга. Это меня пугает».
В позднем СССР книга была, по счастью, не одна. А те книги, которые претендовали на статус Одной Книги, никто уже давно не читал. Но все-таки советская власть проводила политику книжной дефляции, политику искусственного подавления разнообразия, так напоминающую политику денежного голода, проводившуюся либерал-монетаристами в 1990-е.
Политика коммунистов привела к деинтеллектуализации. Политика либералов — к деиндустриализации. Надеюсь, что обе они, все-таки, навсегда закончились.