Иосиф Бродский. Назидание



LoadingДобавить в избраное


Дата: 27.05.2015 в 22:24

Рубрика : Книги

Комментарии : нет комментариев


Иосиф Бродский. Назидание. СП «СМАРТ», 1990

Впервые я познакомился с поэзией Бродского в 1989 году. Я это помню точно, поскольку это был единственный год, когда на волне подписной вакханалии, я выписывал журнал «Знамя». В № 4 появилась небольшая подборка Бродского. Кажется из цикла «Часть речи». Почти ничего больше я тогда о Бродском не знал, за вычетом упоминаний в «Воспоминаниях об Анне Ахматовой» Анатолия Наймана, да периодических восхвалений на «БиБиСи» и радио «Свобода». Но достаточно было стихов — одно стихотворение меня пленило.

Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда — все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум — крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.

Я выучил его сразу, едва ли не с первого прочтения, и, честно говоря, с тех пор спорить со мной о Бродском бесполезно. Потому что если это не стихи, то что такое стихи? С другой стороны, этой встречей я был освобожден от излишней отягощенности восприятия – ссылка, советчина, антисоветчина, еврейство, нобелевская премия, всё прочее – были лишь необязательной рамкой для хороших стихов. Картину из рамки можно и вырезать, а в книгах репродукции картин так и вовсе помещают без рам.

Когда в 1990 году в соседнем с нами магазине «Филателия», бывшим еще чуть-чуть и книжным, появилась маленькая, напечатанная на чуть ли не туалетной бумаге книга календарного формата (её страницы переворачивались не вбок, а вверх) – я её сразу же приобрел. Это была первая книга Бродского, изданная в СССР.

Называлась она «Назидание» (по названию стихотворения 1985 года). Её обложку украшал портрет лица Бродского, почти лишенного каких-либо иных частей тела и даже, частично, самого себя. А сзади был помещен известный перестроечный плакат «Тунеядцу воздается должное». Заголовок советской газеты об осуждении Бродского и поэт во фраке получающий Нобелевскую премию. Я, честно говоря, долго после этого думал, что строки «обедал черт знает с кем во фраке» относится к этому событию и к шведскому королю, и лишь потом догадался посмотреть на дату.

Я прочёл всю книгу. Понравилось не всё. Понятно в 15 лет было еще меньше, чем понравилось. Но это, в каком-то смысле, и было интересно – это был умственный труд, требовавший интеллектуального напряжения. И если «всего Бродского» я не полюбил и никогда не полюблю так, как Пушкина или Мандельштама, то я точно его зауважал как Блока и не издевался над ним, как над Пастернаком, к коему питаю некоторую неприязнь (сознаюсь иррациональную и во многом несправедливую). Бродский был современником с довольно схожими со мной интеллектуальными интересами. Составленный мною список «100 книг» во многом был спровоцирован аналогичным списком, составленным Бродским для своих студентов.

Бродский был нашим современником. И не случайно, что мы отмечаем всего лишь его 75-летие, до которого он вполне мог дожить. А мне, 15-летнему мальчишке с маленькой книжкой стихов, уже 40.

В любом случае, эта книжка избавила меня от «бродскизма», как это называл мой одноклассник Кирилл Решетников. Оказавшись в среде московской гуманитарной интеллигенции и богемы я был знаком с Бродским самостоятельно и смотрел на него своими, а не их глазами. Мне никто не объяснял, что правильно у Бродского любить, а что неправильно, что «самое айайай», а что — «занудная галиматья». Эта самостоятельно приобретенная дружба избавила Бродского от выталкивания тогда, когда значительную часть навязанного московски-местечкового культурного багажа я из своего сознания вытолкнул. Мне до сих пор интересно разбирать стихи Бродского и я улыбаюсь, когда понимаю тот или иной его образ-намек.

К 75-летию Бродского я написал эссе, которое вкратце опубликовано газетой «Взгляд», а полностью, с приложенным небольшим путеводителем по поэзии Бродского, доступно подписчикам «Спутника и Погрома». Интересно, что высказанная в них точка зрения на то, что Бродский безоговорочно поддержал бы воссоединение Крыма, получила еще одно подтверждение в мнении одного из его ближайших друзей — Евгения Рейна.

«Леонид Велехов: Я вспоминаю его стихи начала 60-х годов: «Слава богу, что я на земле без отчизны остался».

Евгений Рейн: Да, это его детские ранние стихи. Но он любил Россию очень. Он так переживал даже не распад Советского Союза, а распад России. Вот его стихи об Украине – это свидетельство того, что он переживал за наше славянское пространство. Он был патриот и одновременно космополит.

Леонид Велехов: Насчет стихов про Украину. Они как-то сегодня так звучат особенно…

Евгений Рейн: Да.

Леонид Велехов: Гипотетически предполагая и зная особенности его взглядов, несколько великодержавных, как бы он отреагировал на сегодняшние события?

Евгений Рейн: Он бы, безусловно, крайне приветствовал присоединение Крыма.

Леонид Велехов: Серьезно? Вы уверены?

Евгений Рейн: Абсолютно! Он любил Крым. Он постоянно ездил в Коктебель, в Ялту. «Крым должен быть русским», — он мне говорил.

Леонид Велехов: То есть эта тема и тогда его уже занимала?

Евгений Рейн: Да.

Леонид Велехов: И никакой контекст международной реакции на него не повлиял бы?

Евгений Рейн: Абсолютно! Он ненавидел либеральную мишпуху».

Я не буду здесь повторять содержание этих эссе. Просто процитирую главы из «путеводителя» посвященные десяти любимым стихотворениям, которые были в той самой первой книге. А потом сделаю еще пару замечаний.

Одной поэтессе. 1965. Начинается со знаменитых строк «Я заражен нормальным классицизмом». Весьма саркастические, если не сказать грубые стихи, обращенные к Белле Ахмадуллиной, ныне почти забытой поэтессе евтушенковского круга. По намеку в конце стихотворения ей, кажется, удалось переспать и с Бродским, что немедленно было вставлено в «счет», как и её алкоголизм («по ведомству акцизному служа», «мешает Бахус»). Позднее Бродский посвятит Ахмадуллиной доброжелательно-насмешливое предисловие к переводу её стихов на английский с невероятно язвительным обозначением Ахмадуллиной как представителя «лермонтовско-пастернаковской традиции» в русской поэзии.
Помимо формальной декларации своего классицизма и литературного разрыва «евтушенковским» поколением эстрадных поэтов, это стихотворение показывает технологические причины использования Бродским анжамбемана — «разрыва строки», каковой расширяет круг возможных рифм. В данном случае головокружительная шестизначная рифма: «пирожник-чернокнижник-грешник-треножник-ближних-внешних».

Сапожник строит сапоги. Пирожник
сооружает крендель. Чернокнижник
листает толстый фолиант. А грешник
усугубляет, что ни день, грехи.
Влекут дельфины по волнам треножник,
и Аполлон обозревает ближних —
в конечном счете, безгранично внешних.
Шумят леса, и небеса глухи.

Прощайте, мадмуазель Вероника. 1967. Стихотворение обращено к французскому искусствоведу-скифологу Веронике Шульц. На мой вкус – одно из самых интересных стихотворений Бродского: оригинальное совмещение обычных стансов к даме на расставание, центральным мотивом которых является поза женщины, сидящей в кресле скрестив руки, и философско-политико-публицистического монолога. «Мясорубки становятся роскошью малых наций»; «у нас на Востоке мебель служит трем поколениям к ряду». Ну и ключ ко всей гаерской струе в стихах Бродского: «гаерский тон это лучший метод сильные чувства спасти от массы слабых».

Я — не сборщик реликвий. Подумай, если
эта речь длинновата, что речь о кресле
только повод проникнуть в другие сферы.
Ибо от всякой великой веры
остаются, как правило, только мощи.
Так суди же о силе любви, коль вещи
те, к которым ты прикоснулась ныне,
превращаю — при жизни твоей — в святыни.
Посмотри: доказуют такие нравы
не величье певца, но его державы.

Русский орел, потеряв корону,
напоминает сейчас ворону.
Его, горделивый недавно, клекот
теперь превратился в картавый рокот.
Это — старость орлов или — голос страсти,
обернувшийся следствием, эхом власти.
И любовная песня — немногим тише.
Любовь — имперское чувство. Ты же
такова, что Россия, к своей удаче,
говорить не может с тобой иначе.

Отметим весьма ироническое отношение Бродского к собственному месту в русской поэзии, чей горделивый недавно клекот, превратился в картавый рокот его стихов. Поэт осознает собственную некоторую нелепость в качестве правофлангового русской поэзии. Но что делать если других нет?

Речь о пролитом молоке. 1967. Продолжение находки с политико-философским поэтическим монологом, по сути – стихотворное эссе, которое, кстати, гораздо удачней прозаических эссе Бродского.

На этот раз в центре жалобы на безденежье и социальную маргинальность поэта, вызванные особенностью советской системы. Весьма оригинальные рассуждения о взаимодействии труда, рынка и денег, порой отсылающие, что совершенно удивительно, к рассуждениям Карла Поланьи, которые вряд ли могли быть знакомы Бродскому («сейчас экономика просто в центре, объединяет нас вместо церкви»). Хотя количество тезисных совпадений с «Великой трансформацией» столь велико, что приходится все-таки заподозрить знакомство Бродского с этой работой.

Вторая тема – резкий антиориентализм и антиисламизм Бродского, начиная от знаменитого «Календарь Москвы заражен Кораном», ставшего так актуальным 40 лет спустя, и заканчивая защитой европейского христианского («Обычно тот, кто плюет на Бога, плюет сначала на человека») рационализма от «власти наркоманов»:

Иначе — верх возьмут телепаты,
буддисты, спириты, препараты,
фрейдисты, неврологи, психопаты.
Кайф, состояние эйфории,
диктовать нам будет свои законы.
Наркоманы прицепят себе погоны.
Шприц повесят вместо иконы
Спасителя и Святой Марии.

Душу затянут большой вуалью.
Объединят нас сплошной спиралью.
Воткнут в розетку с этил-моралью.
Речь освободят от глагола.
Благодаря хорошему зелью,
закружимся в облаках каруселью.
Будем спускаться на землю
исключительно для укола.

Еще одна тема – конфликт белых и цветных рас о которых много говорилось на кухнях в связи с обострением советско-китайских отношений. Бродский высказывается против «философии геноцида»: «Цветные нас безусловно прижали, но не мы их на свет рожали, не нам предавать их смерти», «Мы бы предали Божье Тело, расчищая себе пространство», «Создать изобилие в тесном мире – это по-христиански. или: в этом и состоит Культура».

Любопытной иронией истории является то, что дочь Бродского — Анна, которой было 2,5 года, когда он умер, достигнув примерно того же возраста, в котором Бродский написал «Речь» имеет взгляды ровно противоположные тем, которые высказаны Бродским, в отношении монетарной экономики, денег и права поэта на заработок, о чём весьма интересно говорит в своём интервью.

Семь лет. 1968. Стихотворение обращено к музе Бродского Марианне Басмановой. Цифра «семь» иногда заменяется на «шесть» и это логично: 2 января приходится на вторник в 1962 и 1968 годах. Стихотворение полно изящных вещных метафор:

Так долго вместе прожили, что роз
семейство на обшарпанных обоях
сменилось целой рощею берез,
и деньги появились у обоих,
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром Турции закат.

С видом на море. 1969. Шедевр крымского цикла, зарисовывающий, как обычно пишут, осенний Коктебель. В последних изданиях появилось надписание «Гурзуф» — и это, конечно, правильно, так как в Коктебеле нет пальм, характерных для Большой Ялты.

Покуда храбрая рука
Зюйд-Веста, о незримых пальцах,
расчесывает облака,
в агавах взрывчатых и пальмах
производя переполох,
свершивший туалет без мыла
пророк, застигнутый врасплох
при сотворении кумира,
свой первый кофе пьет уже
на набережной в неглиже.

Кроме того, именно Пушкинский Гурзуф мог навести на мысль начать стихи безошибочно ассоциирующимся «Октябрь…». Вообще, мнение об отчужденности Бродского от Пушкина в пользу поэтов XVIII века сильно преувеличено, — в пушкинскую традицию Бродский интегрирован весьма глубоко.

Post aetatem nostram. 1970. Одно из самых недооцененных произведений Бродского. Поэтическая зарисовка жизни имперской «провинции у моря», по случаю приезда Императора. Настолько кинематографичная, что напрашивается на экранизацию. Место действия – очевидно всё тот же Крым-Рим. Главный герой – бродяга грек – снова alter ego Бродского. В цикле множество язвительных аллюзий на современность, например на евтушенсковское «Уберите Ленина!… с денег».
Еще в 1970-м Бродский даёт яркий образ Застоя:

Все вообще теперь идет со скрипом.
Империя похожа на трирему
в канале, для триремы слишком узком.
Гребцы колотят веслами по суше,
и камни сильно обдирают борт.
Нет, не сказать, чтоб мы совсем застряли!
Движенье есть, движенье происходит.
Мы все-таки плывем. И нас никто
не обгоняет. Но, увы, как мало
похоже это на былую скорость!
И как тут не вздохнешь о временах,
когда все шло довольно гладко.
Гладко.

Но античные образы интересней советских. Одна из сквозных культурных рифм – «Анабасис» Ксенофонта, муха ползет по намыленной щеке «как бедные пельтасты Ксенофонта в снегах армянских», а грек, покидающий страну, не может оторвать взгляд от моря: «О, Таласса!». Этот крик издавали греки, когда, наконец, из глубин Малой Азии вышли к морю, всё к тому же Понту, только с юга.

Письма римскому другу (Из Марциала). 1972. Заслуженно считается одним из шедевров Бродского. Вопреки надписанию «Из Марциала» своеобразная пародия на овидиевы «Пиьма с Понта»: то, что для римлянина суровый Север, для петербуржца – благодатный Юг. Еще одно пересечение римской и крымской темы – «провинция у моря» именно Крым.

Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце.
Стул покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке — Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.

Однако вместо сатиры, на сей раз, добродушная ирония. Помимо слов о провинции у моря, стихотворение обогатило русскую речь афоризмами «мы, оглядываясь, видим лишь руины» и «взгляд, конечно, варварский, но верный», а либеральный дискурс строчкой: «но ворюга мне милей, чем кровопийца». Однако само же стихотворение и наказало их, когда борьба с «наместниками-ворюгами» стала важной частью этого дискурса. Приходится говорить «ворюга мне милей чем кровопийца если руководствуется идеями Хайека-Поппера».

Торс. 1972. Программное имперское стихотворение Бродского. Неизвестно, насколько глубоко Бродский был знаком с идеями Освальда Шпенглера (друг детства Мирсаид Сапаров утверждает, что Шпенглер упоминался в их разговорах), но его образ Империи как политической интерпретации прекрасного скульптурного тела – несомненно Шпенглеровский. С аллюзиями на Лосева (Алексея, разумеется) в его «Истории античной эстетики». Империя это предельная скульптурная форма всех вещей:

Если вдруг забредаешь в каменную траву,
выглядящую в мраморе лучше, чем наяву,
иль замечаешь фавна, предавшегося возне
с нимфой, и оба в бронзе счастливее, чем во сне,
можешь выпустить посох из натруженных рук:
ты в Империи, друг.

Воздух, пламень, вода, фавны, наяды, львы,
взятые из природы или из головы,—
все, что придумал Бог и продолжать устал
мозг, превращено в камень или металл.
Это — конец вещей, это — в конце пути
зеркало, чтоб войти.

В этом, одновременно, и красота и ужас имперского бытия. Но больше, конечно, красота.

Сретенье. 1972. Одно из сильнейших стихотворений Бродского на евангельскую тему. Оно сосредоточено вокруг фигуры Симеона Богоприимца. Встреча с Богомладенцем озаряет душу Симеона и он «отпущаемый по глаголу с миром» сходит в тьму смерти со светильников встречи с Богочеловеком, с которым еще никому не приходилось сходить в мир мертвых.

И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.

На смерть Жукова. 1974. Один из шедевров Бродского. Исполнение поэтического долга написать «Снигиря» на смерть нового Суворова. Уподобление античным героям Ганнибалу, Помпею, Велизарию сразу же снимают глупые вопросы о «закидали трупами» или «служил тирану» — Жуков не делал ничего, чего бы не делали величайшие древние полководцы.

Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо в опале,
как Велизарий или Помпей.

Я это пишу вскоре после убийства Алексея Мозгового и снова понятно как Бродский гениально выразил эту ситуацию. «у истории русской страницы хватит для тех, кто в пехотном строю, смело входили в чужие столицы и возвращались в страхе в свою».

***

Всё самое интересное о тех, чьи юбилеи мы празднуем, можно написать только после. Пока к юбилею готовятся – выходят патетические хвалебные статьи в которых юбиляра хвалят за то, за что принято хвалить и ругают за то, за что принято ругать. И только уже в самый день юбилея, обычно, подтягиваются не профессиональные юбилейщики, а люди попроще, которые говорят то что думают и всыпают юбиляру по первое число. Тут-то и можно, наконец, всерьез поговорить. Но, тем временем, юбилей проходит, и разговор всерьез никому уже не интересен.

Так получилось и с Бродским. На протяжении всего юбилейного дня я читал излияния патриотов разных фракций о том, что Бродский – картавый интеллигентишко, русофоб, написавший, что «лучший вид на Москву, если сесть в немецкий бомбардировщик» и «типичным» примером творчество которого является стихотворение «Холуй трясется. Раб хохочет».

В этих отзывах концентрировались две, пожалуй, самые отвратительные мне вещи. Невежество и Воинствующее Невежество.

Невеждам было невдомек, что «Набросок» и «Представление» являются довольно редкими примерами стихов Бродского которые можно упрекнуть в русофобии и объявлять их «типичными» можно лишь от полной бессовестности. В общем творчестве поэта они не составляют и одного процента. И с тем же подходом можно упрекнуть Пушкина в строках «черт меня догадал родиться в России с умом и талантом».

О Бродском можно говорить что угодно, но утверждать, что он – еврей насильно впихнутый в русские гении – заведомая глупость. Пишущих стихи на русском языке лиц аналогичного происхождения было немало. Некоторые из них писали русофобские стихи гораздо смачнее, чем Бродский и эти стихи занимали в их контенте гораздо больше места – достаточно взять Наума Коржавина. Однако надуть гения из этой сочащейся ядом бездарности не получилось и не получится. Просто потому, что он плохо пишет стихи. И множество других эмигрантов внутренних и внешних имели гораздо более четкие и понятно излагаемые взгляды, но были бездарностями или остаются ими. Они не надувались, сколько бы не пытались их надувать.

1013057036-212x300И напротив, сложный, непонятный, кажущийся запутанным, неоднозначный Бродский, которого легко в пять минут перетолковать в русского патриотического поэта, как это блистательно сделал Владимир Бондаренко в книге для серии ЖЗЛ: «Иосиф Бродский. Русский поэт» (М., «Молодая Гвардия», 2015), оказался, несмотря на все эти качества, несносимым и невыносимым из русской поэзии, с самых её вершин. Просто потому, что он действительно хорошо пишет стихи и включен в большую русскую поэтическую традицию.

Можно обсудить другой вопрос – почему из всех поэтов последнего полустолетия в эту традицию оказался включенным только Бродский? Почему никому из этнических русских это не удалось, несмотря на предпринимавшиеся попытки. Почему остался недораскрыт талант Николая Рубцова, хотя приложение силы патриотических критиков было немаленьким? Почему довольно эзотеричным поэтом остался Юрий Кузнецов?

Несомненно над этой дерусификацией русской поэзии «работали». И работали совместно советская власть, заведшая свой выводок новиопов, и либеральное сообщество, установившее своеобразную монополию на качество и интеллектуализм. С 1950-х годов был заложен образ – если интеллигентный, в очёчках и читает стихи, значит еврей. Вспомним Соню Гурвич из «А зори здесь тихие».

Совместными усилиями советской власти и антисовеской антивласти пестовался нишевый образ русского как простоватого и грубоватого, умного только природным умом человека, который «академиев не кончал». В «русские поэты» (писатели тоже, но поэты особенно), брались либо примитивные виршеплеты за советскую власть «от сохи», либо авторы в жанре «разлюли малина». Русскому имиджевые очки не полагались.

Среди самих русских поэтов, за такое положение отчасти ответствен Сергей Есенин и еще более — Александр Твардовский со своим «Теркиным». Он мастерски создал эпос, который казался совершенно простосердечным, понятным, свободным от всякой интеллектуальности и зауми, заменяющим богатство культурных ассоциаций подлинностью эмоции. Он выжал максимум того, что можно было выжать из рабоче-крестьянского подхода к поэзии. При этом простота Твардовского, кончно, чрезвычайно технологически сложна, но заметить это не просто. Поскольку его стихи при этом были действительно очень русскими по духу, то они в рамках советской системы установили как бы эталон русскости. Похоже на Твардовского – значит русское. Заумь – значит это уже к евреям.

Даже поэзия малых народов и то подавалась как более интеллектуальная, чем русская лапотность. Хотя бы потому, что тут гордо значилось «перевод с…» и вот уже полуграмотный джигит, за которого стихи ваяет Семен Липкин, оказывается интеллектуалом и мудрецом.

Уложить в своё сознание то, что интеллектуальная поэзия Николая Заболоцкого – это стихи русского и по рождению, и по духу, и по поэтическому строю было вообще невозможно. Не случайно, наверное, вусмерть перепуганный Заболоцкий под старость решил притвориться Пастернаком. И, наверное поэтому, они были просто вытеснены на периферию поэтического сознания. С Анной Ахматовой получилось еще проще – «Постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград» она была «произведена в евреи», печатью гонимости как бы вычеркнута из русской струи в поэзии, превратилась в литературную диссидентку.

Другими словами, ситуация, когда сильная интеллектуальная поэзия сосредоточилась в лице одного Бродского и среди современников ему равного по таланту и литературной эффективности не нашлось – это, конечно, совместное достижение советской и антисоветской власти, а не вина самого Бродского, который просто хотел писать стихи и делать это хорошо. Он ощущал, как я уже сказал, некоторую нелепость своего «картавого рокота» в продолжении русской поэтической традиции. Но других не было и Бродский, сколько мог, двигал русскую, именно русскую поэзию дальше.

Но гораздо хуже Воинствующее Невежество, то есть упрек Бродскому в сложности, запутанности, непонятности его поэзии. Если упрек Бродскому в том, что он не-русский поэт – ошибка фактическая, то заявления о том, что поэзия должна быть «простой и понятной народу, вот как у Пушкина» – это ошибка стратегическая и принципиальная.

Во-первых, поэзия Пушкина не слишком-то понятна. Её мнимая понятность объясняется её хрестоматийностью. Но если устроить любителю простоты допрос с пристрастием о Пушкине, то окажется, что он провалится не то что на «Евгении Онегине», но даже на «Капитанской дочке».

Во-вторых поэзия Бродского, при внимательном и вдумчивом чтении в целом довольно прозрачна и дает богатую пищу для ума. В каких-то моментах Бродский гораздо проще и яснее Пушкина. Каковы бы, к примеру, не были отношения Бродского с Богом, Христианством и собственным крещением, стихотворение «Сретение» – гораздо более ясное по исповеданию и догматической точности, чем большинство христианских стихотворений Пушкина.

Ну и, наконец, главная ложь всей этой риторики о «скучных головных стихах» – в самом отрицании необходимости для русского читателя сложного интеллектуального измерения, богатой классическими аллюзиями поэзии, эксперимента в области формы и содержания, наконец – банального «Воздержания от глупости», которое не всегда удавалось даже Бродскому, но совсем не практиковалось большинством его современников, особенно советских полуофициозных.

Поэзия вообще должна, время от времени, усложняться, потому что версифицировать просто выучивается слишком большое количество дураков, успешно освоивших кто онегинскую строфу, кто некрасовскую, кто маяковскую лесенку. Разумеется, писать как Бродский, с амбежеманами, графоманы тоже научились сразу. Но они создают в этом случае что-то настолько уныло нечитабельное, настолько блеклое и провальное, что, в известном смысле, Бродский создал заповедник для графоманов, откуда они пусть не вылезают подольше. Он сам владеет своей формой и его читать интересно, — дурак косящий под Бродского усыпляет с первой строчки.

Другими словами, поэзия Бродского нужна русскому народу именно своей сложностью, утонченностью, абстрактностью, нелинейностью, запутанностью образов и богатством культурных реминисценций. Хотя соскакивания к «внутреннему Шендеровичу», примитивным матюкам и прочие родовые признаки диссидентской кухни, должны быть как можно скорее забыты.

Но, так или иначе, воссоединение Бродского с Россией в 2015 году имеет на культурном фланге не меньшее значение, чем воссоединение Крыма на фланге геополитическом. Со временем мы поймем это, особенно если сумеем отразить неизбежную «АТО».

Код вставки в блог

Копировать код
Поделиться:


Если Вы нашли наш проект полезным и познавательным, Вы можете выразить свою солидарность следующими способами:

  • Яндекс Деньги: 410011479359141
  • WebMoney: R212708041842, Z279486862642
  • Карта Сбербанка: 4276 3800 5886 3064

Как еще можно помочь сайту



Оставить комментарий

Чтобы получить свой собственный аватар, пожалуйста, зарегистрируйтесь на Gravatar.com



Вверх