Евгений Евтушенко. Мама и нейтронная бомба



LoadingДобавить в избраное


Дата: 30.06.2017 в 20:05

Рубрика : Книги

Комментарии : нет комментариев


Евгений Евтушенко. Мама и нейтронная бомба. М., Агенство печати «Новости», 1983 [Читать: http://e-libra.su/read/226715-mama-i-nejtronnaya-bomba.html]

Для человека моего поколения, родившегося в Москве в артистической семье в 1975 году Евтушенко был данностью. Он был всюду, — отформованный в книги, журналы, газеты, песни (“Хотят ли русские войны?”), цитаты-плакаты (“Поэт в России больше чем поэт”), даже в симфонии (13-я Шостаковича “О, русский мой народ! Я знаю — ты по сущности интернационален”).

Евтушенко был чем-то вроде микроволновой печки сейчас – вещь вроде и не нужная, а в чем-то для еды даже и вредная, но есть почти у всех и маркирует известное благосостояние. Он, наряду с Вознесенским и Ахмадуллиной был нулевой степенью допуска советского человека к поэзии.

Не казенные маяковские, асеевы, щипачевы, светловы, алигеры. Не полузапрещенные, которых надо “доставать”  цветаевы и мандельштамы. Не проклятый и убитый Гумилев. Я помню у нас был машинописный Мандельштам без указания автора, так что я гораздо раньше выучил: “Ангел Мэри – дуй коктейли, пей вино”, чем узнал кем это было написано. Не тайный Бродский, о котором, по совести, до Нобелевской премии большинство и не слышало. А такое немного фрондерское, с острой сексуальной перчинкой, с имитацией комсомольской смелости и заграничного шика, чуть дерзенькое по отношению к советской власти. Так дочка-тинейджер дерзит лет в 15 родителям: “Папаша! Швидко посуньтесь!”

Примером такой великолепной разрешенной дерзости была поэма “Мама и нейтронная бомба”, изданная “Агенством печати “Новости”, тогда главным пропагандистским рупором советской державы вовне, которому дозволялось чуть больше, чем советской прессе внутри – кокетничать с западной масскультурой, обсуждать (пусть и осуждая) Солженицына и т.д.

“Нейтронная бомба” была пунктом №1 в советской антивоенной пропаганде начала 1980-х. Политическая причина этого была понятна – нейтронные бомбы были тактическими ядерными боеприпасами, предназначенными для применения на поле битвы, против живой силы и техники противника, поражаемых излучением и радиацией. При этом взрывная волна и световое излучение нейтронного боеприпаса значительно менее разрушительны, поэтому вещи остаются в сохранности. Такое оружие с большей вероятностью могло быть применено в боях за Европу, без обмена массированными ядерными ударами, что создавало трудности для советского военного планирования. В битве за Фульдский коридор американцы могли бить по территории ФРГ нейтронными бомбами, уничтожая советские танки и пехоту, но сохраняя уютные домики и кирхи.  По этой причине СССР вел массированную кампанию в мире против нейтронного оружия.

Правда, почему-то, главными объектами этой кампании были мы, советские школьники. Едва ли не в каждом кабинете висел плакат, где рассказывалось о ядерном потенциале двух блоков и обязательно сообщалось, что “Советский Союз нейтронного оружия не имеет и не разрабатывает”. А учителя добавляли, что бережливые американские империалисты хотят сбросить на нашу страну нейтронные бомбы, чтобы захватить наши детские площадки, хрущевки и коровники, а вот мы с их Бродвеями, “Тиффани” и Колизеями так никогда не поступим – все разрушим, гори оно белым пламенем. Мне в этой логике и тогда и сейчас чудится что-то неправильное.

И вот поэма Евтушенко была чем-то средним, между такого рода пропагандистским плакатом и пачкой неприличных картинок, которые продавали на дальних поездах ушлые фотографы. Неприличными в те времена считались иконы, порнография, портреты Высоцкого, “Битлз” и Мэрилин Монро. И потому в продаваемых по рублю фотобанках шли одним пакетом.

В порядке появления в поэме фигурировали:

“Роллинг Стоунз”, “Абба”, Элтон Джон, журнал “Америка”, Мопассан, Лопе де Вега, Зощенко, девичьи груди, “Иисус Христос Суперзвезда”, крест, Храм Христа Спасителя, Дворец Советов, православные иконы, режиссер Пазолини, итальянский город Перуджа, “машины где сиденья пахнут грехом”, “интернационал хорошеньких ног”, Дина Дурбин, Шостакович, Сонгми, Диснейленд, обои из ГДР, итальянские сапоги, датское баночное пиво, река Тибр, наркоманы, стиляги, черный “ЗИМ”, коктейль-холл, длинноногие манекенщицы, Тель-Авив, Питер Спрейг, Че Гевара и “харьковский поэт Эдик”.

Я встретился с Лёвой случайно в Нью-Йорке
и доме миллионера Питера Спрэйга,
где тогда служил мажордомом
бывший харьковский поэт Эдик,
получишний это место
блаюдаря протекции мажордомши-мулатки,
которую вызвала мама,
медленно умирающая в Луизиане.
Эдик,
по мнению эмигрантской общественности —
чеховский гадкий мальчик,
приготовляющий динамит
под гостеприимной крышей капиталиста,
тогда писал
спою страшную, потрясающую исповедь эмигранта
и комнатушке с портретами Че Гевары
и полковника Кадаффи.
Миллионер отсутствовал.
Он улетел на «конкорде»
в Англию
на собственную фабрику автомобилей «Остин Мартин»,
и Эдик пил «Шато Мутон Ротшильд» 1935 года,
если я не ошибаюсь, года собственного рождения,
и заедал щами из кислой капусты,
купленной в польской эмигрантской лавке
на Лексингтон-авеню.

Я читал это в свои девять лет и не мог себе представить, что настанет момент, когда меня с “Эдиком” будут иногда называть через запятую и я буду этим нечеловечески гордиться, а еще он подарит мне не нужную ему трость и она будет ценнее всех, что куплены (не буду врать что “втридрога”) на американских аукционах.

В поэме есть хорошие автобиографические куски, но они безнадежно убиты контекстом и агрессивным эгоцентризмом, не знающим некоторых границ сдержанности.

К маме приходили гости —
ёлочные деды-морозы,
из красных шуб доставая
черноголовую водку,
и пожилые снегурочки,
одна из которых была
второй пли третьей женой
полузабытого имажиниста,
чье имя Вадим Шершеневич
я не встречал в рапортичках.
Женщина-каучук,
уставшая быть змеёй,
превращалась в домашнего котёнка
и свернувшись калачиком в кресле,
вязала моей сестренке пинетки.
А Змей Горыныч, по прозвищу Миля,
расчерчивал пульку для преферанса
и очень старался проигрывать маме,
потому что он знал,
какая у мамы зарплата.
Красная Шапочка жаловалась на фронтовые раны,
а сорокалетняя крошечная травести
с глазами непойманного мальчишки,
хлопоча у плиты,
умело скрывала от мамы,
что меня после школы
она обучает любви
в своей чистенькой комнатке на Красносельской,
где над свежими сахарными подушками
её фотография
в роли сына полка.
Я любил и люблю
этих маленьких незнаменитых артистов,
потому что в них больше актёрского братства,
чем в знаменитых.
Жаль,
что последний ужин Христа
был не у мамы моей
на Четвёртой Мещанской,
ибо там не нашлось бы Иуды
и ужин бы не был последним.

Не будь этой легкой порнушки про травести и неуместной попытки теребить Христа, это было бы мило. Но, наверное, совершенно не продавалось бы.

В целом текст поэмы был устроен так. Евтушенко выбегал помахать очередной “запрещенкой” как неприличной картинкой, обращал на себя внимание, после чего запрещенку прятал, а в окно выставлял “Сообщение ТАСС”. Уйдя в легкую фронду Евтушенко каждый раз завершал вираж чем-нибудь отталкивающе подлым. Заговорив о Христе, тут же подчеркивал, что он – выше “моды” носить крестик. Помянув иконы – сформулировал салонную неприязнь к иконам в городской квартиры, мол место иконы в деревенской избе. Пожалев, что снесли Храм Христа Спасителя, тут же заявлял “а уж если разрушили — жаль, что не был построен рукой облака рассекающий Ленин”.

Меня тогда как раз только что тайно крестили в маленькой деревенской церкви. И я отлично знал, что “креста не носил – это было не модно” банальная ложь. Крест это было не “не модно”, это было “опасно”, особенно в андроповском 1983 году, и потому мой крестильный крест висит у бабушки в гардеробе. Мальчишку в этом тексте отталкивала какая-то неуловимая фальшь. Для полустарика эта фальшь стала вполне прозрачна.

Для советского человека на закате Союза существовал, на деле, лишь один бог, лишь один фетиш – Заграница. Божество это являлось в многочисленных аватарах. Его прозревали в “банке темного стекла из под импортного пива”, в строго осуждавшихся Пионерской Организацией жвачках со вкладышами, в югославской стенке и чешской люстре, даже в звезде индийского Болливуда Радж Капуре.

Самым популярным у читателей жанром были заграничные зарисовки и каждый уважающий себя литератор, которому довелось пересечь границу в районе Бреста, обязательно снабжал советских читателей своей версией “писем из Рая”, с большей или меньшей ловкостью камуфлируя их под отчет о передвижениях о девяти кругах ада. В них вцеплялись так, как слепой вцепляется в любые описания окружающего мира, пытаясь по частям реконструировать целое.

Без постижения основ этого религиозного культа, — всепроникающего и всеохватного, вряд ли будет понятно то, что произошло со страной потом – в 1991 году. Люди делились на два класса – выездных и невыездных, причем невыездной был парией независимо от того, являлся ли он жертвой политического доноса или обладавшим всеми советскими привилегиями академиком-оружейником. Невыездной – и точка.

Евгений Евтушенко был одним из знаменитейших жрецов этого культа Заграницы. Пока юноши всей страны мечтали об Америке у него было всё с нею по настоящему – портрет на обложке “Time”, выступления в американских университетах, где его подавали как “русского Гинзберга”, встречи с Робертом Кеннеди, с Никсоном и даже Рейганом…

Сами названия его поэм говорили о том, что он принадлежит к Выездным, что он регулярно прикасается к самым святым органам божества: “Коррида”, “Под кожей статуи Свободы”, “Снег в Токио”, “Голубь в Сантьяго”, “Ритмы Рима”, “Любовь по-Португальски”.

Когда среди этого “клуба путешественников” затесывались “Братская ГЭС”, “Ивановские ситцы” или “Северная надбавка”, гремели стихи, обличавшие стяжательство, вещизм, потребительство, забвание истинных революционных ориентиров, когда гремели проклятия в адрес Сталина (в угоду Хрущеву), американского империализма и его преступлений во Вьетнаме (в угоду Брежневу), Берии (в угоду Горбачеву), все отлично понимали правила этой игры – немножко поработать Маяковским, чтобы снова получить возможность обличить португальского диктатора Салазара, целуясь с заграничной девчонкой под мостом его имени.

Как Выездной Евтушенко был идеален. Он непрерывно перемещался по различным точкам планеты и это неустанно подчеркивал — “в Гонконге я сам нарывался на нож…”. Андрей Вознесенский всё делал неправильно, он бравировал своими встречами с никому не понятными и не интересными людьми, типа Мартина Хайдеггера, а вот Евтушенко давал мясо, описывал с подковыркой легкого порнографа те самые вещи и места, где побывал и где его читатель хотел бы побывать. Именно поэтому его поэмы так напоминают комиссионку. Вдобавок ко всему – он еще и фотографировал, то есть привозил из своих вояжей еще и какое-то количество визуальных подтверждений. Это уже было сродни византийской легенде про повара, который прихватил из Рая два яблока.

На далекой Амазонке, где не бывал даже Киплинг

Когда Евтушенко спускался из-за облаков на грешную русскую землю, то получалось нечто вызывающе отвратительное. Вот “Братская ГЭС”, поэма о социалистическом строительстве. Все обычно помнят из нее только первую строчку – “поэт в России больше чем поэт”. Что уже в третьей строке чудовищное, попросту смехотворное “в ком бродит гордый дух гражданства”, а четвертая плагиат из Блока – помнят гораздо реже.

Но о чем все уже забыли и не вспоминают, так это насквозь русофобская, в точном соответствии с заветами классиком марксизма-ленинизма, историософия этой поэмы, построенная на диалоге египетской пирамиды, построенной кровью и потом рабов (в этот образ автор, несомненно, зашил намек на стройки ГУЛАГ-а), и Братской ГЭС, построенной свободными людьми социализма. Россия предстает в поэме как страна, которую “топтали, топтали, топтали… и свои, что хуже татар”, пока она не восставала и не взрывалась. И дальше цепочка восхвалений – Стеньки Разина, декабристов, петрашевцев, Чернышевского, и, конечно, Ленина.

“Братскую ГЭС” можно буквально растащить на цитаты к очередному навальнингу, о том, что спокойное и покорное развитие России суть терпение и унижение, но “суть России не такова”, а она в революциях, бунтах и протестах. Торжествующий исторический нигилизм под видом революционного патриотизма. По счастью, наши революционеры Евтушенко не читали.

Или еще более вопиющий случай – поэма “Непрядва”. В 1980 году страна торжественно праздновала 600-летие Куликовской битвы. Это была высшая точка и лебединая песня русского патриотизма в разрешенном советской властью формате. Выпускались книги, плакаты, альбомы, значки, проводили торжественные мероприятия. Решил отметиться и Евтушенко, совершенно грязной, по сути издевательской поэмой, где младенец гадит в клобук Сергию Радонежскому, а старец “выдает” Дмитрию Донскому двух схваченных за уши во время подслушивания молодых иноков – Пересвета и Ослябю. Читать это без гадливости было невозможно.

Когда я вырос, то с текстами Евтушенко соприкасался лишь спорадически. То он в “Огоньке” печатал стихи как кого-то кастрировали. То, с отсылкой к Шостаковичу мне нравоучительно сообщали, что “Антисемиты нареклись союзом русского народа”. То, году в 2003 престарелый литератор зачем-то взялся поливать Маршала Жукова, назвав его “трупом на слоноконе”. Хотя, не буду говорить лишнего, никакой особой перестроечно-либеральной зловредностью поэт не отличался и не плевал в свою Родину и свой народ какими-то особой консистенции плевками. Более того, в отличие от многих других, не подписал позорное “Письмо 42-х”

Мне казалось само собой разумеющимся, что Евтушенко – настолько периферийное для великой русской литературы явление, что уйдет, распылится само собой. Что он обречен на это с тех самых пор, как его функция Выездного осталось невостребованной.

Вспоминаю как в 1991 году к нам в школу пришел кто-то из молодых поэтов концептуалистов, чтобы рассказать о своем направлении. И первый вопрос был: “чем вы отличаетесь от шестидесятников”? Ответ меня поразил своим изяществом. Лектор сравнил два стихотворения об одном и том же предмете: “МГИМО” — учебном заведении, которое в нашу эпоху считалось синонимом “блата” (ведь оно выпускало заведомо выездных).

Один текст принадлежал Евтушенко. Состоял он из обличений стандартного мимошного студента-мажора “Дитя-злодей”. Обычная комиссионка: Христос, Делон, Ремарк, Саган, йога, хор цыган, стриптиз, Нью-Йорк, Париж, Техас, Брно… Финал: “и там в постели милой шлюшки дитя-злодей пока играет в погремушки её грудей”. Всё это было стыдно-пошло, ниже уровня Демьяна Бедного, и лицемерно – поскольку сам автор состоял из слишком похожей комиссионки.

Для сравнения было взято четверостишие Александра Еременко “на ту же тему”.

Я мастер по ремонту крокодилов.
Окончил соответствующий вуз.
Хочу пойти в МГИМО, но я боюсь,
Что в эту фирму не берут дебилов.

22 слова против 205. Победа нокаутом. И мне казалось, что это уже ясно всей стране.

Но в последние годы мы наблюдаем настоящий девятый вал позднесоветской ностальгии. Хруст нарезного батона столь громок, что давно уже заглушил “хруст французской булки”. И под эту ностальгию попали самые удивительные явления, в том числе и Евтушенко. То вся блогосфера с замиранием сердца следит за тем, как Олег Кашин следит за евтушенковским интервью по ТВ. То наш герой, в компании своих собратьев шестидесятников, испытывает “Таинственную страсть” на центральном канале.

Внезапно оказалось, что есть немалое число людей, сберегающих в глубине души, под сердцем, евтушенковские строчки – из “Станции Зима”, “Со мною вот что происходит…” или про ольховую сережку. И они правда считают эти тексты “настоящей поэзией”.

Мне больно и не хочется говорить им, что “жизнь истолковываю” или “в осознанной собственной малости” это в русской поэзии — железом по стеклу. Что безусловно самое лучшее и патриотическое стихотворение Евтушенко, приближение к шедевру, начинается с двух ошибок в ударении, что само по себе простительно поэту, но не тогда, когда шедевров без ошибок у него нет. Русский стих не заслужил всего вот этого. Да и это немногое подлинное тонет в корявых конъюнктурных аллилуйях и еще более корявой конъюнктурной брани, которую производил Евтушенко большую часть жизни, чтобы обеспечить свой статус Выездного.

Кто-то из перестроечных критиков употребил году в 1989 понятие “ВРИО-литература”, обозначив так ту соединительную ткань в русскоязычной словесности, которая заместила насильственно удаленных Гумилева и Платонова, Ахматову и Набокова, Замятина и Солженицына. Евтушенко, несомненно, был одним из явлений этой литературы, быть может более забавным, чем Степан Щипачев или Ярослав Смеляков. Но обходилась эта забавность и эта комиссионка тем, что он занимал очень много места.

ВРИО-литература деформировала русское слово. И тем больше, чем более шумной и популярной у читателей была. В этом смысле авторы многотомных и никем не читаемых “вечных зовов”, “строговых” и “великих моурави” наносили русскому слову куда меньший ущерб, чем бойкий, раскрученный “попсовый” автор. Просто фактом своего наличия Евтушенко искажал развитие русской поэзии, вызывая ложное подражание и, что было, в конечном счете, еще хуже – ложное отторжение.

Особое отторжение вызывала его “патриотическая” риторика – Евтушенко был одним из немногих, кому в года глухие было не запрещено систематически и с нажимом использовать слово “русский”. Он охотно этим и пользовался. Но на выходе получалось, что “русское” состоит в том, чтобы не любить всё традиционно русское, а любить всё чужое, советское, интернациональное, положенное по очередному плану Отдела агитации и пропаганды. Показательна в этом смысле была песня “Хотят ли русские войны”. Предназначенная вроде бы для внешнего потребителя (отсюда и слово “русские” вместо “советские”), по сути она превратилась в мощнейший инструмент пацифистского облучения в самом СССР. В то время как американцы под слоганом “есть вещи поважнее мира” выигрывали Холодную войну, русские, под заклинания Колмановского на слова Евтушенко, её проигрывали, переломив волю у самих себя.

Ну и главное в чем проблема соединительной ткани. Она просто занимает место. Фактом своего наличия и бурлящего самопиара (“Моя фамилия – Россия”) – Евтушенко затенял и Николая Заболоцкого, и Арсения Тарковского, и Николая Рубцова и многих других, при том что не был даже близко сопоставим с ними по таланту. Хотя, будем снова справедливы, – в отличие от многих “способных” людей он и близко не был негодяем. Никаких доносов не писал (напротив – на него писали), никому специально не вредил…

Единственным своеобразным исключением был Иосиф Бродский. Евтушенко, при всей быстро возникшей взаимной литературной ревности, пытался помогать тому как мог. И тут-то психология “выездного” сыграла с ним злую шутку – он дал (так, по крайней мере всегда считал сам Бродский) КГБ спасительную рекомендацию – выдавить неудобного автора заграницу. Для Выездного это была лучшая участь из возможных – ну не ватник же и вологодский колхоз вновь? Бродскому пришлось “сменить империю”, что он так до конца своих дней и нобелевский успех никогда и не смог по настоящему переварить. Отлученный от почвы Бродский возненавидел “выездного” Евтушенко и даже попытался “отплатить” ему тем же – писал какие-то письма о том, чтобы советского поэта сделали на Запад невъездным.

Но, разумеется, адресаты писем Бродского, отлично понимали выдающуюся роль Евтушенко в роли культурного “двойного агента”. И до распада СССР, и после, он был принят и обласкан в Загранице. И умер он исполненный днями в США, но при этом почитаемый на родине, где он просил себя похоронить рядом с Пастернаком. Вполне заслуженная обоими честь.

Опубликовано на сайте «Ум+».

Код вставки в блог

Копировать код
Поделиться:


Если Вы нашли наш проект полезным и познавательным, Вы можете выразить свою солидарность следующими способами:

  • Яндекс Деньги: 410011479359141
  • WebMoney: R212708041842, Z279486862642
  • Карта Сбербанка: 4276 3800 5886 3064

Как еще можно помочь сайту



Оставить комментарий

Чтобы получить свой собственный аватар, пожалуйста, зарегистрируйтесь на Gravatar.com



Вверх